Чувство Родины
Чувство Родины приходит к каждому человеку собственным путем. Можно обругать ее, болезную, попенять на странную историю, извилистую и неоднородную, как комковатое тесто, из которого зреет разнобокий пирог. Можно бежать, уповая на остальной цивилизованный мир. Бежать, даже не узнав ее хорошенько! Чувству Родины в школе не научишь, как доказывает практика, потому что бодрые лозунги никогда не обратятся к душе человека напрямую.
Это присказка, сказка впереди.
Ольга седлала себе Затока, или Старого Хрыча. Тошка страдал ногами, а потому Ольга бинтовала его от запястья до самого венчика, захватывая деформированную бабку, тугими эластичными бинтами. Впрочем, какие в 95-м бинты? Человеческие, варикозные, с трудом добываемые в аптеках. Все было в дефиците. Фирменное яркое снаряжение в России видели тогда только на случайных забугорных картинках, долго мявшихся в чемоданах энтузиастов. Бинтовать, между тем, было необходимо. В противном случае неоднократно травмированные сухожилия Затока снова растягивались или вовсе рвались, и лечить его приходилось долго и мучительно. Ноги отекали, наливались, и гнедой напряженно переступал по опилкам, покорно подставляя шею под укол обезболивающего средства.
Кроме того, по Тошке ползло седло. Это означает, что на резвом аллюре (каковыми, как известно, являются рысь и галоп), седло преспокойно могло переместиться с положенного ему места на поясницу. А там развернуться и опрокинуть всадника прямо под задние копыта, чего категорически хотелось никому из ездящих. Поэтому седло, водруженное на крутую острую Тошкину холку Ольга Тверская привязывала погонными лентами, подобранными на помойке. Там много находилось ценного, на этой помойке, но о ней отдельно. Погонные ленты (поясняю — ленты, из которых в результате таинственного технологического процесса получались погоны для военных) служили нагрудником.
Что мешало купить нормальный нагрудник? Отсутствие финансов у энтузиастов, а также то, что на шорной фабрике, которая чуть позже обозвалась КСИОК, «ловить» нагрудник приходилось месяцами. Погонная же лента — вот она, в изобилии, потому что государство и армия реформировались, погоны стали делать другой расцветки, и бобины неиспользованных лент неплохого искусственного шелка валялись штабелями.
Впрочем, даже накрепко привязанное через плечи седло не спасало от того, что из-под него на полном скаку неоднократно выползал и терялся в чистом поле вальтрап. А это, я вам скажу, большая экономическая и даже стратегическая потеря, подразумевавшая долгие объяснения с председателем нашего конного клуба и компенсацию ущерба, поэтому Ольга куски байковых одеял, сходившие за вальтрапы, старательно загибала поверх войлочного потника. Исчезновение потника из-под переднего края седла можно было заметить сразу, остановиться, вернуть непокорное снаряжение на высокую холку и перетянуть подпруги. Уж так был устроен Заток, ничего тут не поделаешь. И не поседлаешь, и не поездишь.
Старый Хрыч отличался тем поразительным темпераментом, который лошадники именуют «пуля в голове». Сей романтический термин обозначал, в частности, что на открытом пространстве на Затоке резво работать не рекомендуется, потому что остановить его почти невозможно, пока он сам во что-нибудь не врежется. Тоша начисто игнорировал такие препятствия, на которых здравомыслящая лошадь, даже очень резвая, хотя бы убавляла темп: овраги, поваленные деревья, железные ворота, и норовил пройти сквозь препону на пути (понимаете, откуда порванные связки?), как чародей, не замечая препятствия. Некоторое время назад Тошка прославился тем, что разнес слишком самоуверенную барышню, вывалил ее через заднее стекло в салон «мерина», тогда еще редкого в Подмосковье (девица не пострадала), удрал с места аварии и попал в милицию. Ветерана спорта — бывшую гордость Буденновского конного завода — доставили назад под конвоем, через трое суток, голодного, ободранного, на просевших до земли бабках... но непобежденного. Хозяин дорогущей иномарки, а также владелец чего-то вроде родового замка, водруженного на десять соток подмосковного поселка, изумился настолько, что не стал даже пытаться предъявить претензии нищему клубу, существующему благодаря долготерпению и царским замашкам директора погонной фабрики. (Фабрики, на которой делают погоны, я уже упоминала?). Зато превратился в нашего постоянного гостя, хоть и никогда не помогал материально. Очевидно, меценатству мешали воспоминания о ремонте «мерса».
Но о Затоке... Перебороть «пулю» этой несуразной лошади было невозможно — с ней приходилось только мириться. Как показала практика, каждый всадник, осмелившийся залезть на Тошку, рано или поздно оплачивал собственный героизм синяками и переломами. Или своими, или Тошиными, так как гнедой мерин в силу скрываемого в деннике темперамента постоянно калечился, травмы переживал тяжело, потом снова срывался, калечился — и так далее.
Наружностью Тошка вышел красавцем. Рослый, мосластый, он очень любил, когда его фотографировали, охотно позировал всем встречным-поперечным. Видимо, наставленный объектив был для Затока чем-то вроде оваций у актера на сцене, хотя, конечно, он не догадывался о существовании и назначении фотокарточек. Это тихое кокетство, а также удобство Тошкиного денникового содержания (был аккуратным, не растаскивал свой навоз, не раскидывал корм), пробуждало к Затоку приязнь со стороны людей, но садились на него мало. Рисковать собственной шкурой не хотелось никому, да и стиль езды был в клубе особый, — как поняли мы, его питомцы, много лет спустя...
Прямо скажем, работали тогда Тошу два человека — его совладелец Залетный, отставной офицер, подписывавшийся в вахтенном журнале аббревиатурой С. А., и Тверская. Редкие смельчаки помимо этих двух мирно уезжали в гипсе и их интерес к бывшему спортсмену на этом заканчивался.
Тверская, маленькая, худенькая и беловолосая, как одуванчик, сидела на огромном мерине прямо, гордо, одним словом — благородная девица на выданье, гусар в юбке. До предела натягивала Ольга самопальный матерчатый повод, чтобы не давать гнедому нести, а когда становилось жарко, сворачивала Затоку голову набок.
Позже Тоха приучился высматривать дорогу одним глазом, как ворона, и, приметив прямой отрезок, все равно срывался.
Итак, Ольга прикручивала к Затоку красное троеборное седло, выполненное на легендарном шорном дворе КСИОКа, и служившее долгие годы на удивление замечательно. Собрать Затока не представляло труда, потому что работать он, как вы поняли, любил, и стоял ангел ангелом до тех пор, пока правая нога всадника не вставала в соответствующее стремя. Вычищенный одежными щетками до солнечного блеска, Тошка во время седловки с удовольствием принимал, поворачивался нужной стороной и никогда не кусал за карманы, в которых были сухари или сахар.
Пока Тверская возилась со своим любимцем, я занималась остальными лошадьми. Заканчивала подбивать денники, выносила в громадной бельевой корзине навоз и «мокроту» — мокрые опилки, стараясь сухие разровнять и использовать максимально рачительно. Тоже стратегическое сырье. Бывало, стояли и на картоне с фабричной помойки, и на газетах, и на сенных объедках.
Непростой вопрос — на ком ехать за Затоком. Жеребцы, кроме Вихря, подобрались достаточно шустрые и охотно галопирующие, но скачек следовало избежать из элементарного чувства самосохранения себя и Тверской. Приученный к ипподромным битвам, Заток не терпел фамильярного обращения. Собственно, даже высовывать кончик морды на уровень Тошкиного крупа следующему за ним коню было нельзя. Правда, и сделать это было очень трудно, нагнать ветерана. Разве что зазевавшийся Заток шел рысью, а кто-нибудь из добрых молодцев, которым осточертело созерцать черный хвост, срывался в галоп.
Здоровые (тогда), молодые (тоже тогда) кони ожидали: кто пойдет в лес? Кто останется на конюшне? Соображали они недурно, и у каждого была своя цель.
Мамай героически тянул шоколадную морду сквозь прутья решетки. «Я тут! Я вот он!»
Вихрь стоял к двери задом и периодически беспокойно озирался на меня. «Ни за что».
Серый (Звездочет) держался наискосок от двери денника и хлопал белыми ресницами. Мне всегда казалось: когда в конюшне что-то происходило, Серый начинал моргать быстрее.
Это был наш первый выезд вместе с Ольгой в поле. До того, как Звездочет и Вихрь вернулись с аренды (пасли коров в совхозе), в конюшне стояло всего два коня — Заток и Мамай, на котором я и имела честь в одиночку все то подмосковное лето 1995 года ездить.
Вихрь не носил, обгонять никого не стремился, зато вставал на свечку и закидывал, как только темп езды превышал некий комфортный, им самим определенный уровень. Закинуться он мог и от изумления — дескать, что на белом свете делается-то? Это происходило в том случае, когда даже не он, а головной — ведущий смены — начинал работать резво, а от самого Виктуара никто ничего не хотел. Вот чтобы и неповадно было! Витя, прямо скажем, обычно никуда не торопился. Кроме того, в колхозе его спину сбили деревянным ленчиками до крови, так что покамест красный конь выздоравливал, нагуливал бока и накапливал дурь — удаль молодецкую. Этого добра оказалось в избытке. Позже мы оценили виртуозность его отточенного «левого поворота» и манеру останавливаться, упершись ушастой башкой в ствол дерева.
Оставался серый Звездочет.
Звездочет был хорош тем (не все же лавры Затоку), что во время езды запрокидывал голову наверх, на дорогу не глядел, и лупил куда Бог на душу положит. Опустить его мордаху к земле было делом тяжелым, но не невозможным, хотя о правильном сборе, когда повод в меру натянут, затылок лошади поднят, а глаза ее видят дорогу, мы могли только догадываться, а Серого и вовсе минула сия тяжкая доля. В силу особенности рабочей позы, исключавшей визуальное знакомство с дорогой, Звездочет падал на каждой езде, под любым всадником. Какое-то время мы так и говорили — «Звездочет номер два», «Звездочет номер четыре» — по количеству ДТП. Упав, жеребец одумывался, но ненадолго, и снова задрав серую мечтательную морду, считал на бегу звезды. Звали его еще Саней или Серым. Злые языки утверждали, что Звездочет — конь хозяйский, частный, но хозяина видели редко, а о каких-то дополнительных льготах серому и речи не шло.
Решила поседлать Саньку. Чем-то он мне глянулся, хотя был не так ладен, как Мамай, и не так хорош собой, как рыжий Витька. Обычный сельский конек, мосластый, вечно недочищенный, дивного, правда, удобства для ягодиц. Но в 1995-м лошадь сама по себе была таким счастьем, что вопросов о родословной никто не задавал. Клубов было мало, легендарная Школа верховой езды на Центральном московском ипподроме переживала не лучшие времена, а ездить хотелось.
Ездить.
Пропадать, так с музыкой. Верно? Заток с Серым казались на удивление сладкой парочкой.
Только не думайте, что у нас подобрались сплошь людоеды и убийцы. Наоборот. От спорта кони были страшно далеки (кроме уже неоднократно упоминавшегося Старого Хрыча), отпрыгать элементарный маршрут никто из них не смог бы, как никто не смог бы собраться или сделать менку. Мамай вообще не понимал смысла работы на кругу даже шагом, и, покладистый и удобный в полях, на пятачке перед конюшней показывал все признаки дикого нрава степной монгольской лошади. Много позже пришла эра относительно спортивного Офиса, юной копии Старого Хрыча по статям, не по характеру. Суть тогда была в другом: организация самодеятельного клуба по интересам не позволяла работать лошадей так, как им требовалось, то есть в системе, и они использовали каждую возможность размять косточки. Эта процедура чревата: лошадь, которая не в тренинге и которая получает неожиданную нагрузку, может подорвать собственное здоровье (у лошадей нет встроенного механизма самосохранения) или подорвать здоровье всадника. О шлемах мы знали понаслышке, работали по интуиции, с веточками, а слова «тренинг» или «нагрузка» воспринимались нашим председателем как ругательные. По ее мнению, здоровую лошадь достаточно было просто прогуливать на корде или чумбуре «в руках». Через эти вот прогулки незадолго до нашего появления в клубе погиб его ветеран, конь Экзотик, с которого все начиналось — гуляя с двумя меринами на кордах, г-жа председатель не смогла предотвратить схватки и смертоубийства. Бывает и такое.
Филлиса, слава богу, все мы прочли, равно как и еще пяток книжек, ставших лошадиной классикой. И все, что касалось режима и сохранения лошадей в работоспособном состоянии, знали. Теоретически. Готовы были бы и применять на практике (уж засечь продолжительность общей работы и отдельных составляющих ее аллюров мы были в состоянии), но сквозь толстый череп председателя эти сведения, даже переработанные до удобоваримого состояния, не проникали.
По-настоящему рискованной была только езда на Затоке — и закидки Вихря, и разносы Серого, и свечки Мамая не представляли угрозы для сколько-нибудь подготовленного (или «присиженного») всадника. А если лошадей работали только на шагу и рыси — это было и вовсе безопасно, и, пожалуй, даже скучновато. Мамай и Вихрь многократно привозили назад в конюшню абсолютно довольный благостный прокат, который пребывал в уверенности, что он ездит самостоятельно на серьезных лошадях.
Тогда в клубе была эра строевых седел. Точнее, эра строевиков только наступала, и знаменовала она собой сезон сбитых спин. Начальство отчего-то решило, что в строевиках лошадиным спинам угрозы меньше, и велело всех пришедших с пастьбы лошадей седлать только ими. Надо отметить, что при работе рысью и галопом благие намерения превращались в кару небесную, нога всадника смещалась с наезженного «спортивного» места, попа шлепала, а корпус раскачивался. Слабее, чем у спортивного седла, затянутые подпруги позволяли строевику слегка подпрыгивать, что заканчивалось новыми наминами, а время от времени и ссадинами — сбоем.
Какие это были строевики! Бугристые, бесформенные, с перекрученными сыромятными путлищами, погрызенные мышами... Шлюсс после езды на таковых покрывался синяками произвольной формы, конфигурацией и количеством зависящими от покореженности покрышки седла. Но, тем не менее, распоряжение блюли и седлали строевыми седлами поверх сложенных вчетверо одеял. Всех, кроме Хрыча, исключительные эксплуатационные свойства которого ставили его над обществом и позволяли пользоваться продукцией КСИОКа. Редко седлали строевиком и маленького Мамая — бурые, сочного шоколадного цвета хвост и уши, выглядывающие из-под лук, смотрелись презабавно.
Жеребцам же избежать этого орудия пытки не удалось — до самой весны, когда слегка (чудом) поджившие спины были осмотрены Безымянной через решетку (в денники, особенно к Вите, она не заходила), и членам клуба было дано милостивое разрешение переходить на спортивные седла. После этого остатки ран затянулись в неделю и через две заросли белой шерстью.
Итак, я поседлала себе Звездочета, подтянула подпруги кочковатого пастушеского строевика и приготовилась следовать за Ольгой и Тошкой хоть на край света.
Тверская настроилась решительно. Тоша загарцевал, прянул от тяжелых железных ворот, зафыркал на проезжающую машину.
Найти места, пригодные для работы на галопе, в окрестностях фабрики, в населенном подмосковном городишке было непросто. Улицы, улицы, дома, постоянно гуляющие люди, мерзкие избалованные питбули и всякие терьеры с престижных дач...
Коляски, мамаши, асфальт, заборы, тупики — да мало ли прелестей осложняют жизнь всаднику в городе, даже если это поселок вроде нашего! Чтобы добраться до мало-мальски пристойных мест — леса — приходилось убивать около 40 минут на одну только дорогу. Там, поездив резво, ехали обратно — всего поездка занимала час сорок.
Чтобы ехать в Дальний лес, требовалось перебираться через железную дорогу возле станции Вялки и потом через Егорьевское шоссе. Я одна на Мамае, не рисковала ездить так далеко. Мамай шарахался от машин, и к тому же я тогда еще не знала дорогу.
Тверская покосилась на меня с высоты своего седла. (На земле я была выше нее на 20 сантиметров, а сидя на Затоке она на столько же превышала наш совместный с Серым рост). Сказала:
— Поедем в поле за Дальний лес.
Ах, этот сухой твердый топот копыт по просохшей дорожке! Навстречу нам летели разноцветные листья подмосковного леса. Путь пролегал по людным, но довольно привлекательным местам — вдоль прудика, затем по березовой аллее, на которой, хвала всевышнему, сегодня никто не прогуливался. Заток разошелся, и я уже видела его нос, который Тверская почти что прижала к гнедому плечу, привычно свернув шею. Звездочет на обгон не рвался — темп рыси, взятый пожилым ветераном, его устраивал. Еще чуть быстрее — и Серому пришлось бы сказать за Тошей галопом.
Мы перебрались через рельсы и шоссе, свернули в лес. Я боялась, потому что так далеко от конюшни мы заехали впервые, но одновременно сердце колотилось весело и радостно — наконец-то Ольга покажет мне волшебные тропы, о которых я так много слышала, наконец-то мы проедем узкую лесополосу и я узнаю, что такое галоп в поле.
Дорога все не кончалась и не кончалась. Кони резво пожирали стометровки, то рысью, то коротким галопом — Тверская была мастером беречь лошадиные силы и никогда не расходовала их зря. Везде, где дорога становилась неудобной, мы шагали — а как же? И все равно, резвой работы было много, гораздо больше, чем в каких-либо прокатах, больше, как мне казалось, чем я взяла за всю свою разнообразно-лошадную жизнь, начавшуюся в ШВЕ ЦМИ.
А впереди было еще и поле.
Людей в осеннем лесу не наблюдалось, а красота бабьего лета делалась временами неописуемой. Горьковатый дух опавшей, свежей листвы кружил головы мне и Звездочету. Глубоко синее, странное небо с беспокойными редкими облачками волновало и навевало сказочные ассоциации. Я думала, что я и мой конь — просто ветер, спустившийся на дорогу, струящийся среди этих деревьев, для того, чтобы ощутить землю, бесшумно шагать, или ровно рысить по тугой, влажной под деревьями почве.
Возле мостишки через какую-то речку Тверская повернулась ко мне резко и торжественно.
— А теперь, — сказала она, — я покажу тебе Родину.
Сколько раз после этого я повторяла те же слова на том же месте!
Но в тот момент я улыбнулась. И слова прозвучали пафоснее, чем требовал того насыщенный ассоциациями фэнтэзи эльфийский подмосковный лес, и Тверская смотрелась забавно — на рослом гнедом Тошке со свернутой шеей. Ольга не могли ни на секунду оторвать руки от повода, даже для того, чтобы отвести низко расположенную ветку с дороги.
Родина началась символически.
С одной стороны — болото, в котором виднелась наполовину затопленная церквушка, с другой стороны — сплошной бетонный забор, обнесенный поверху колючей проволокой, гора ржавых тракторов и рессор к оным, плотный запах коровьего навоза. Родина? Как только я собралась с юморком пройтись насчет Родины, Тверская свернула с потресканного асфальта за угол вышеописанного забора.
Я думаю, что Родина для меня до сих пор лежит там, за разрушенной церковью, за колючей проволокой и кучей дерьма.
Всюду, куда хватало взора, — поля, поля, поля. Зеленые поля, расчерченные еле видными тропками, желтые хлебные поля, покрытые жесткой стерней, поля с пятнами осенних цветов, желтых, как солнце, и синих, как вода. Леса: почти черные ельники, костры рябины, золото берез. Удивительный дух, испарение земли и травы, удивительное синее небо, не перечеркнутое ни единым проводом.
Горизонт мягко выгибался бугром. Ни слева, ни справа — никаких признаков человека, кроме дороги, плотной, мягкой, песочной дороги, перерезавшей мир от точки под нашими ногами в бесконечность.
Заток захрапел, Тверская на секунде свесилась вниз — проверила, не соскочили ли бинты, и на пару сантиметров отдала повод. Гнедая молния устремилась по дороге. Я чуть придержала Серого, затем почувствовала мягкий толчок ускорения, и Санька вприпрыжку понесся за ветераном.
Обстановка подействовала и на него: на сей раз Звездочет глядел прямо, поставив уши торчком, и единственной его целью было... нет, не догнать, — об этом не следовало даже думать, а просто не потерять Затока из виду.
Заток несся с неудержимой мощью курьерского поезда. Вскоре Ольга свернула на луг, и мы понеслись вниз по склону: я каждую секунду ждала, что мы с Саней вот-вот полетим вверх тормашками, ноги заплетутся, как обычно... Одновременно я не переставала удивляться Затоку, — ай да Старый Хрыч! Ай да крылатый конь!
Это был один, упоительный, головокружительный, стремительный полевой галоп, который не омрачился ни чебурахнувшимся Серым, ни подвернувшейся ногой Затока. Тошка был готов нестись и нестись, до бесконечности, до полного изнеможения. Серый устал, плечи его из светло-серых стали голубыми, потными, пенными, но и он готов был скакать до самого горизонта. Но Тверская есть Тверская: мы шагали чуть ли не сорок минут, пока кони полностью не просохли, и я раза два видела, как Ольга поправляет взмокшую челку, отпустив одну руку от повода Старого Хрыча, сбросившего, наконец, свое вечное напряжение стальной пружины.
Трудно сказать, сколько времени продлилось освоение Родины. По ней — именно так мы окрестили эти леса и поля, так как Ближний и Дальний лес у нас уже были, — мы ехали около часа, но это был очень резвый час. Всего же акция демонстрации мне Родины (что Ольге с блеском удалось сделать, а потом много раз удавалось и мне), вылилась в три с половиной часа в седле. Недурно, а?
...Прошли годы. Я не знаю, что делается именно в тех полях, которые стали Родиной для конников из небольшого полунищего клуба. Тверская упала вместе с Затоком, растащившем ее по льду, сломала ключицу, с трудом добралась до конюшни. Стресс был так велик, что Ольга, доселе на нашей памяти всего дважды «сошедшая» с лошадей (и каждый раз это воспринималось как событие невероятного масштаба), бросила верховую езду. К тому же ее понукал к более спокойной жизни недавно благоприобретенный супруг. Наш комиссар, маленькая стройная железная Ольга, стала женой и матерью.
Заток приуныл, так как этот непростой по характеру буденновец больше всего любил свист ветра в ушах и Ольгу. Стареющий Семен Залетный садился на Тошку все реже и реже, и совсем не так, как хотелось бы коню. На смену Тверской пришла милая Леночка Елецкая, отважная нежная принцесса. Только она смогла работать гнедого ветерана нормально, потому что бог дал ей терпение, мужество и любящее сердце. И она падала с Затока — такова была карма каждого его всадника. И она позже покинула клуб.
Было замечено: Заток намного лучше чувствовал себя, когда работал в лесу, причем достаточно регулярно. Отеки волшебным образом спадали, он начинал тверже держаться на проседающих к земле бабках. Но после Леночки ездить на нем стало некому. Ушибы, раны, царапины заканчивались для Затока воспалениями и отеками. Ноги наливали и в конце концов бабки стали втрое толще положенного и твердыми, как полено. Заток тихо стоял в деннике, освоив на старости лет «медвежью качку», с интересом воспринимая каждого пришедшего к нему человека, ласково елозя отвисшими губами по протянутой руке с лакомством. Его время от времени выводили для того, чтобы покатать по кругу детей — «в руках». Не дай Бог отпустить...
В конце концов он встал на бабки, и случайный собачий ветеринар «прописал» полную неподвижность.
Затока перестали выводить из денника.
Через четыре года после того, как Елецкая покинула клуб, Заток пал после продолжительных и бессмысленных мук. Умер своей смертью.
Дальнее поле, Родина...
Да. Там он был Конем. Все мы скорбим о Затоке, но путь лошади всегда короче человеческого. Он бы многое еще смог, если бы остался в любящих руках, соединенных с мыслящей головой. Иногда мне кажется, что Заток, нежный и темпераментный одновременно, предвидел бесславный и мучительный конец пути.
Может, лучше было бы не останавливать его тогда, в полях, на Родине?
Share: