Today's Birthdays
Nobody writes the literature for a pride, it borns from the character, also it satisfies the needs of nation...
Akhmet Baitursynuly
Home
Blogs
PROSE
Прикосновение

Blogs

05.12.2017
2875

Прикосновение

Прикосновение

 

            Незадолго до события, которое я назвал этим словом, я имел за бутылкой коньяка философский разговор с одним приятелем – женатым, как и я, человеком. Это не был спор: мы вместе прорисовывали мысль, с которой были одинаково согласны.

Мысль была такая: с того момента, как мужчина вступает в семейную жизнь, он начинает утрачивать мифологическое восприятие мира, ведь это восприятие и состояло единственно в ожидании женщины – Прекрасной дамы, или как её ещё назвать. Во время бракосочетания эта Дама отдаётся мужчине в вечное пользование в бренном облике жены. В течение какого-то (чаще всего весьма короткого) времени мужчина чувствует по отношению к этой женщине влюблённость и продолжает пребывать в мифологическом мировосприятии. Но по мере того, как уходит влюблённость, уходит и миф. Когда он уходит совсем, начинается то, что принято называть «большим и сложным чувством»: мужчина испытывает растерянность вследствие того, что самое дорогое безвозвратно утеряно, – утеряна музыка жизни! – но, чтобы спасти свой осиротелый мир, сразу признаёт дальнейший свой путь «терпеливым деланьем», «крестным путём», а то и «жертвой во имя истинной любви». Совершая этот метафизический переворот, он в тайне от себя самого надеется, что его жертва рано или поздно принесёт такие щедрые дивиденды, в сравнении с которыми эмоции влюблённого юноши покажутся ему ничтожеством. Но год проходит за годом, а дивидендов нет. Мужчина начинает догадываться, что их и не будет; неоткуда им взяться. Награду за своё «терпеливое деланье» он может пожать лишь силой умозрения: это наличие детей, налаженный быт, приятный факт, что все живы-здоровы, а также то странное обстоятельство, что человек женского пола, который было вовсе перестал его интересовать, неожиданно стал для него чем-то вроде товарища или коллеги. Но в душе – никаких новых завоеваний. Мифа нет – и уже не будет никогда. Описывают, конечно, случаи, когда влюблённость (а стало быть, и миф) сохраняется на протяжении всей супружеской жизни, вплоть до глубокой старости, но эти случаи составляют редчайшее исключение, да и то – слухи о них не многим более достоверны, чем рассказы о снежном человеке и лохнесском чудовище…

            Обнаружив в этой теме полную солидарность, мы обкатали её на все лады, как вишнёвую косточку во рту; говорили долго и жадно, как о самом наболевшем, как едва ли не о главной причине нашей жизненной неудовлетворённости, – и вывели наконец довольно грубую формулу: если супружеская верность и способна доставить мужчине музыкальный восторг бытия, то разве что где-то за гробом, в гипотетической жизни вечной; в этой же короткой жизни не видать ему никакого восторга, никакого мифологического восприятия, если он не занимается б---ством.

            Допив бутылку, мы обнялись и попрощались, и каждый побрёл к своей жене, как бы грустно отдав свой голос за вечное блаженство.

            Хорошо помню вечер и ночь после этого разговора. Жена была прохладна со мной из-за того, что я выпил (как и многие жёны, она этого не любит), но нашла в себе силы не мучить меня скандалом. Она почитала дочери на ночь, вошла в спальню, легла рядом со мной, отвернулась к стене и быстро уснула.

Я лежал в темноте и тишине и думал о том, что вот рядом со мной лежит человек, о котором я сегодня, по сути дела, говорил отвратительные вещи, говорил то, чего никогда не сказал бы ему в лицо.

            «И тоскуешь-то по этому мифу, только когда пьяный, – думал я, окончательно трезвея. – Так-то и не нужен он».

            Тем не менее, перед самым засыпанием от меня изошло в безмолвный серый потолок что-то вроде молитвы – бессловесной и бессознательной. Это была молитва о прикосновении. В переводе на человеческий язык она, наверное, звучала бы так:

            «Господи! Если я могу ещё испытать в этой жизни хоть что-то манящее, прекрасное, музыкальное, – Ты хотя бы намекни мне на это, если можешь. Вернее, если хочешь. А то как-то всё…»

 

            На следующий день я уже, казалось, навсегда забыл об этой молитве. Я был занят борьбой с похмельем (всего-то с бутылки на двоих, – вот он, возраст), ненавистью к погоде (была последняя неделя ноября) и стремлением поскорее добраться до своей московской работы (я живу от столицы в полутора часах езды на электричке).

Был понедельник.

            Потом был вторник, и так далее…

            В течение рабочей недели я не пил. Хорошо иногда не пить, к тому же для меня это не составляет особого труда.

В пятницу шеф отпустил домой удивительно рано – сразу после обеда. Ещё и с получкой.

Я шёл по самой обычной, совсем почти не исторической московской улице и чувствовал себя человеком, у которого всё в порядке. Вообще всё.

Я нарочно оживил в памяти наш с приятелем воскресный разговор о мифе – и сердце моё не отозвалось на этот разговор ничем. Казалось, мне вполне достаточно для счастья простой и ясной, реалистической ласки этого мира: сокращённого рабочего дня, хорошего самочувствия, хорошей погоды, отдалённого громыхания трамваев.

В последнее время появилось много художников, которые изображают город без всякой загадки и как будто даже без малейшей идеи – как на скучной малоталантливой фотографии. Вся штука в том, что они делают это вполне сознательно. Я вспомнил об этих художниках и подумал, что их можно понять. 

Погода действительно была хорошая. Случаются осенью дни, похожие на весенние. В ноябре – это особая редкость, особый подарок. Неяркое, как бы задымлённое, но всё же пригревающее солнце. Высохшие тротуары. В кустах – маленькие острова грязного спрессованного снега.

Я шёл к метро и с умеренным интересом размышлял: если бы я не знал точно, какое сейчас время года, – по каким признакам я смог бы догадаться, что всё-таки это не весна? Наверное, по отсутствию почек на кустах, а ещё по прохожим: люди уже успели в начале месяца хлебнуть морозов и метелей; они больше не доверяют теплу и поэтому одеты гораздо теплее, чем позволяет погода, и лица их отмечены печатью готовности к зимнему долготерпению. Наверное, я бы смог это отметить. А может, всё-таки сделал бы ошибочный вывод, что на дворе весна…

Мне вдруг сильно захотелось почитать хорошую русскую литературу – такую же ясную и реалистическую, как этот день; литературу, в которой нет ничего сверхъестественного, запредельного, однако есть мудрость и отрадный порядок слов. Например, почитать Чехова.

И я с удовольствием вспомнил, что такая возможность у меня есть: в моём телефоне – полное собрание его сочинений.

Почему-то вслед за приятной мыслью о чтении в электричке я ощутил желание зайти в «продукты». Не дав себе подумать, стоит ли это делать, я купил чекушку дешёвенького коньяка, а потом, помедлив у двери, вернулся и докупил стограммовку такого же.

Потом метро, потом вокзал. Потом я зашёл в электричку.

Время было не позднее, я свободно занял место у окна. Хорошо отхлебнул из чекушки, закусил шоколадной медалью, шумно подышал носом и, поставив ногу на какой-то выступ у стенки, приготовился читать Антона Павловича – не Чехонте, конечно, а уже самого что ни на есть Чехова. Поздний он мне нравится практически весь, но почему-то я не колеблясь выбрал «Архиерея». Поезд тронулся.

Я начал читать и на первом же абзаце (может, конечно, и не без помощи коньяка) понял, что обратился к Чехову не по адресу. Как мог я – сравнительно начитанный человек! – предположить, что Чехов способен укрепить меня в моём состоянии полудремотного благополучия! Чехов, которому принадлежат великие слова о человеке с молоточком.

Ещё я сразу понял, почему выбрал именно «Архиерея»: там не было мужчины и женщины, там был одинокий человек перед лицом жизни. То есть Чехов в этом рассказе рассуждал о том самом, о чём мы говорили с приятелем. И наш воскресный разговор снова начал волновать меня, и я читал Чехова так, будто классик принимает участие в этом разговоре: каждое слово рассказа без оговорок приходилось к теме.   

Какой же он умница, Антон Павлович. Архиерей плачет на службе оттого, что чувствует свой близкий уход и сожалеет о расставании с хорошей земной жизнью, в которой многого не успел испытать, а люди в храме думают, что он плачет от чего-то божественного, и от этого плачут сами (а может, тоже плачут от быстротечности жизни, от сумрака храма, а думают, что от божественного). Но Чехов оставляет читателю полноценную возможность предположить, – и даже ощутить, – что слёзы архиерея о быстротечности жизни всё-таки имеют глубокое божественное содержание.     

Тут во мне внезапно продолжилась линия моей воскресной молитвы. Оказалось, что во все эти дни я ни на минуту не забывал о ней.

«Благодарю Тебя, – произнёс я внутри себя так же бессловесно и бессознательно, как в ту ночь. – Как будто что-то сдвигается с места».

Но это, конечно, ещё не было тем, что я назвал прикосновением.

Дочитав третью главу, в конце которой говорятся едва ли не самые важные в рассказе слова, я оторвался от чтения, достал из внутреннего кармана пальто чекушку и увлечённо хлебнул.

Вернуться к чтению мне было уже не суждено.

Убирая коньяк за пазуху, я поймал неприятный взгляд сидящего напротив. А потом взгляды ещё двоих, которые были вместе с ним. Я посмотрел налево, интуитивно надеясь найти там какую-то поддержку, но там безучастно спал, опершись на клюшку, черноволосый толстяк в длинном плаще. Лицом он был похож на Карлсона.

-          Слышь, братан, дай позвонить, не в падлу.

-          Денег нет, – отвечал я насколько можно самоувереннее.

-          Ну это, мобилу хотя бы дай посмотреть. Там прикольные вообще функции?

            Я услышал, как электричка сбавила ход, и всё понял: заполучить телефон перед самой остановкой, спокойно удалиться в тамбур и спокойно выйти на перрон…

            Я хотел было убрать мобильник в боковой карман пальто, но главный взялся за него большим и указательным пальцами и посмотрел на меня спокойными смеющимися глазами, не лишёнными романтической разбойничьей красоты.

-          Да лан, чё ты. Всё нормально, братан. Сиди тихо.

            Он уже готовился завладеть вещью, но я опередил его и выдрал телефон из его пальцев. Затем вскочил на сиденье и, озирая вагон с необычной, прежде не знакомой мне высоты, закричал:

-          Не дам я тебе телефон! Иди отсюда!

-          Чё?! Давай сюда мою мобилу, осёл!

            С этими словами он полез было в мой карман, но тут…

            Тут в проходе выросла святая рать. Предводителем её был склонный к полноте коренастый парень лет тридцати с большими наушниками на шее. (Мне тридцать два, поэтому тридцать – это для меня парень).

-          Чё ты припёрся? – дерзко кивнул ему разбойник. – По лицу хочешь получить?

-          Идите отсюда, – сказал парень. – Сейчас придёт милиция.

            Я понял, что победа над естественным животным страхом далась парню непросто. Да она, наверное, и не далась ему до конца. Он просто заставил себя придти сюда, невзирая на страх. Про остальную рать, состоявшую из двух человек, нечего было и говорить: видно было, как отчаянно эти двое надеются на силу парня, который, надо думать, и подорвал их на благородное заступничество.

            Главный встал, вместе с ним встала и его свита.

-          Ты чё? – сказал он и полутолкнул-полуударил парня в грудь. Парень поневоле отступил на шаг, но был непреклонен:

-          Уходите, я сказал.

            Не знаю, чем бы всё кончилось, если бы не заголосила вдруг какая-то женщина – на раздражающе высоких частотах и, как говорится, без соблюдения знаков препинания:

-          А ну вашу мать вон отсюда балбесы хреновы не работают ни хрена наркоманы людей обчищают средь бела дня сейчас в каталажку вас упихнут будете знать дети в вагоне люди с работы едут…

            И так далее.

Почему-то вся нехорошая троица сразу прошла в тамбур – с подчёркнутой неторопливостью и не опрокинутым, конечно же, достоинством.

-          Не ссы, братан, на улице потолкуем, – сказал, оглянувшись, главный не то мне, не то парню с наушниками.     

            Голос в динамике объявил остановку. Разомкнулись двери, но эти трое не вышли, остались в тамбуре и злобно, выжидательно затеплили угольки сигарет.

            На их места уселись мои спасители. Я спустился с высоты, на которой в продолжение всей описанной сцены стоял в скульптурном оцепенении. Отряхнул дрожащей рукой сиденье, сел кое-как. Пожал ребятам руки. Еле сумел высвободить из кармана коньяк, предложил бутылочку ребятам – они отказались. А я выпил – осушил чекушку.

            Осушил и, сразу усиленно запьянев, встал со своего места. До сих пор немного стыдно об этом вспоминать.

-          Товарищи пассажиры, – сказал я. – Только что вы были свидетелями маленького гражданского и человеческого чуда. Неравнодушие вот этих людей (я указал на своих спасителей) победило зло вот этих (тут я бесстрашно ткнул пальцем в сторону морд, всё ещё злобно глядящих на вагон из-за стёкол тамбурных дверей). Лично для меня этот инцидент свидетельствует о том, что наше общество потихоньку выходит из затяжного духовного кризиса, который как раз и заключался во всеобщем равнодушии. Я торжественно обещаю, что в схожей ситуации никогда не останусь безучастным и постою за ближнего. И вас призываю к тому же. Вместе – мы обязательно победим зло. Ура!

            Я почти плакал.

Я, честно говоря, ожидал кипящего масла аплодисментов, но услышал два-три одиноких хлопка. Атмосфера нетопленного вагона не согрелась энтузиазмом. Мне не удалось зажечь сердца. Толстяк слева с вялым презрением оглядел меня с ног до головы. Я мято сел и принялся развинчивать стограммовку.

-          Может, пойдём их прессанём? – засуетился я, экономно отпив.

-          Не надо. Сидим спокойно и сидим, – сказал парень с наушниками. Почему-то я сразу понял, что он служил. – Всем до конечной? – спросил он нас.

Да, всем было до конечной.

-          Это хорошо. Нам ещё, возможно, на улице придётся оборону держать. Ты бы не напивался, дружище, силы лучше приберечь, мало ли что.

            После этих слов на лицах двух других моих спасителей отобразилось то волнение, которое, скорее всего, с особенной силой бушевало у них в животах.

            Только теперь я хорошенько и рассмотрел этих двоих. Они были гораздо младше парня с наушниками. Тот, что сидел у окна, прямо напротив меня, вообще, кажется, только вчера вышел из подростковой поры. Гладкие длинные волосы, расчёсанные на прямой пробор и убранные в хвост. Еле существующая бородка на большой и тяжёлой, выдвинутой немного вперёд, но при этом почему-то совсем не мужественной нижней челюсти. Полупальто. Чёрные джинсы заправлены в высокие ботинки со шнуровкой. На коленях камуфляжный рюкзак со множеством приделанных к нему карабинов. Может, студент-богослов, а может, любитель инфернальной музыки – странный тип неглупого человека, понимающего эстетику непрерывной долбёжки. А может, кстати говоря, и то и другое. 

Другой сидел у прохода. Ему было лет двадцать пять. Явно технического склада. Очки с прямоугольными линзами без оправы. Бесформенная, неровно подвёрнутая шапка. Куртка словно с плеча пятидесятилетнего человека. Шерстяные брюки. Утюжистые ботинки на молнии. Всё для тепла, ни единой мысли о моде. Руки лежат на чемодане – тоже как-то пятидесятилетне, совсем не молодо. Обручальное кольцо. («Странно, – подумал я. – Обычно такие ребята лет до сорока остаются при своих заботливых мамах, а этот успел жениться»). Окольцованным пальцем он время от времени надвигал дужку очков на переносицу маленького прямого носа.

            Спасители, как я понял, не были изначально знакомы друг с другом; их соединила исключительно воля к заступничеству. Они были очень разные, но в одном, бесспорно, походили друг на друга как близнецы: это были люди, совершенно, патологически не приспособленные к агрессии. Это касалось даже служивого, и, возможно, его – в первую очередь. Я мог только догадываться, какая внутренняя борьба в душе каждого из них предшествовала их благородному поступку.

-          Всё зыркают, – констатировал негромко семинарист. – Ну что вы там всё зыркаете? Давайте уже выметайтесь, негодяи.

            Последние две фразы он произнёс с замороженным лицом, чтобы негодяи не угадали, что он говорит о них. Семинарист явно желал, чтобы благоприятный исход наступил как-нибудь сам собой, и как можно скорее.

-          По-моему, им там очень хорошо, – сказал техник и, скорбно вздохнув, снова надвинул дужку на переносицу.

            Толстяк в плаще неожиданно вытянул ноги, задев ботинками техника и заставив того принять неудобное положение. При этом он бесцеремонно посмотрел технику прямо в глаза. Я сразу понял, что толстяк психически нездоров, и этот факт значительно усложнил для меня мир людей, который было так удобно поделился на злых, равнодушных и самоотверженных.

            Пошли контролёры. Наша четвёрка, слава Богу, была обилеченной. Разбойники в числе других зайцев перебежали из одного тамбура нашего вагона в другой. Пробегая мимо окна, за которым сидели мои спасители и я, главный остановился и, улыбаясь, пару раз стукнул себя по челюсти. Это было страшно.

-          Ты где живёшь? – поинтересовался служивый.

            Я доложил, что живу километрах в полутора-двух от станции, за железнодорожным переездом, в частном секторе. (Дорога безлюдная и куда более выгодная для разбойников, чем для нас).

-          Понятно, – сказал служивый без всякой оценки. – Что, проводим его? – переглянулся он с техником и семинаристом. – Они вряд ли отвяжутся.

-          Проводим, куда деваться, – ответил семинарист не сразу и, в одно мгновение обмякнув, безысходно откинул голову на спинку деревянного сиденья. Он стиснул, как ребёнок игрушку, свой рюкзак, и водил глазами по потолку. Иногда он сглатывал, и тогда его большой кадык шевелился под кожей, как самостоятельное существо. Видимо, ему тяжелее всех было отделаться от неприятных мыслей о том, что его ждёт.

            Техник вздохнул, тихонько кашлянул и поправил очки более основательно, чем прежде, – взявшись большим и указательным пальцами за краешек одной из линз, – что, без сомнения, свидетельствовало о повышенной напряженности внутренней борьбы.

-          Ты как? – решил уточнить у него служивый, заметив эту борьбу.

-          Проводим, проводим, – пробурчал техник, достал из чемодана газету и принялся ею шуршать.

            Тут толстяк в плаще пугающе резко раскинул руки и распластал их на спинке сиденья. Совершая это действие, он задел моё лицо волосатой кистью правой руки. Задел – и внимательно посмотрел мне в глаза. Я не отвёл взгляда, и вскоре он безвольно, как распятый, уронил голову себе на грудь и закрыл глаза. Нет, он не был пьян, это точно.

            Поезд прибыл на конечную. Мы присоединились к плотному потоку выходящих. Вышли на перрон, ощупали друг друга взглядами – все на месте. Семинарист насандалил на голову точно такую же, как у техника, чёрную шапку. Служивый дал команду не оборачиваться и двигаться в нужном направлении умеренным шагом.

            Мы вышли на проезжую часть. Пошли по обочине. Метров через пятьсот дорогу обступил плотный, как джунгли, и невероятно замусоренный кустарник, растущий прямо из болота. Дорога совершала крутой поворот, за которым местность утрачивала последние признаки близости с городом.

Мы услышали весёлые голоса преследователей.

-          Чё, пацаны? Может, тормознёте?

-          Идём спокойно, – руководил служивый, – подпустим поближе.

            Техник отозвался тоскующим вздохом. Семинарист два раза шмыгнул носом, продел вторую руку в лямку рюкзака и сплёл руки на груди.

-          Э, пацаны, ну вы чо! Стыять, ёптэ!

-          А теперь ва-банк, – тихо сообщил нам служивый, после чего достал из кармана пуховика пистолет и, приподняв руки над головой, передёрнул затвор.

-          Чё, с волыной, да? Э-э-э, мля… Крутой ты перец. Джеймс Бонд, ёманэ…

            Голоса их стали стихать, таять, как злые духи под действием святого креста. Прошагав ещё минуты две, мы, наконец, обернулись и с радостью обнаружили пустую проезжую часть.

-          Красавец. Дай пять, – воспрял духом семинарист и выставил служивому ладонь, по которой тот спокойно ударил. – Это настоящий?

-          Это игрушка, – сообщил служивый, с трудом скрывая радость от того, что его план сработал. – Просто сделана довольно реалистично. Купил за триста пятьдесят рублей в детском. Ношу с собой уже год. Думал, не пригодится никогда. А вот пригодилась.

-          Боюсь даже предположить, что было бы, если б они решили проверить, реальная эта пушка или нет, – заговорил техник. Его облегчение выразилось в чуть повышенном уровне словоохотливости.

-          Да брось, «проверить», – успокоил его служивый. – На самом деле они трясутся за свою жизнь гораздо сильнее, чем ты.

-          Куда уж, казалось бы, сильнее, – сказал техник.

            Я присосался к стограммовке, прикончил её, и радость, которая давно готовилась вылиться из меня, мигом вылилась.

-          Так, – сказал я. – Друзья мои. Сразу скажу, что отказы не принимаются. Сейчас мы все заглянем на часок ко мне в гости. Стоп, стоп, стоп! – прервал я техника, который начал было объяснять, что не может. – Всего час! Хорошо: сорок пять минут. Сорок семь. Объясняю: мои соседи фермеры недавно забили телёнка и снабдили нас прекрасным мясом. Всё уже порезано и замариновано, мангал во дворе, щепки наколоты, уголь в наличии, газеты навалом. Шашлык, бутылочка сливовой настойки (за здоровье каждого из вас), а потом я вызываю такси – и шофёр интеллигентно развозит всех по адресу. Разумеется, за мой счёт.

            Чтобы блокировать возможные протесты, я сразу затараторил о чём попало: о том, что у меня прекрасная гостеприимная жена, смешная дочь, за которой нужно ходить и записывать. Я говорил хорошо, складно, и техник с семинаристом иногда улыбались. Служивый же слушал меня с какой-то грустной задумчивостью. Пуховик его был расстёгнут, под ним была одна футболка. Естественно, ни о какой шапке не было и речи. Я понял, что это его обычный зимний прикид, и сразу представил, как этот человек, скорее всего до сих пор живущий в родительском доме, каждый раз, увидев за окном метель, сообщает маме, что скоро вернётся, и выходит в этом прикиде гулять по городу – просто так, без всякого алкоголя. Ходит, слушает музыку, подставив грудь мятежной стихии, и думает о чём-то никому не известном.    

            Стремительно темнело.

-          Не знаю, как вы, а я уверен, что всё на свете неслучайно. – Я говорил какие-то явно не свои слова, но с таким увлечением, что сам начинал верить в то, что они мои. – Сядь я в другой вагон – и всего бы этого не было. Было бы что-то другое, да. Неизвестно что. История не терпит сослагательно наклонения. Случилось то, что должно было случиться. Теперь мы вместе – и это не напрасно. Поэтому я не могу так просто вас отпустить.

            Дорога пошла довольно круто вверх, к переезду, который находился на высокой насыпи. Взобравшись на вершину, я увидел свой дом. И тут что-то переменилось во мне. Я был бы рад сказать, что этой перемене соответствовало нечто случившееся во внешнем мире. Но это было не так. Всё произошло внутри. Теперь я думаю, что просто коньяк усадил моё сердце на глупые качели, из-за которых оно то устремлялось ввысь, то опадало, не подвластное мне.

            Мне вдруг стало странно и не совсем комфортно оттого, что я веду к себе в дом незнакомых и всё-таки случайных людей. И дело было не в том, что я не хотел их видеть у себя в гостях, а в том, что я не находил внутри себя достаточно душевной мощи, чтобы стать центром нашей спонтанной компании и сделать её полноценной, живой; чтобы никто из моих спасителей не чувствовал себя неловко. Я чувствовал, что снова не сумею зажечь чужие сердца.

            «Ладно, – сказал я себе. – Харизмы мне недостаёт, но есть мясо, есть настойка. Буду делать, что могу».

-          Вот мы и пришли, – остановился я у деревянной калитки.

Мои спасители не могли не заметить в моём голосе перемены.

-          Дружище, может, мы всё-таки пойдём? – почти с надеждой предложил служивый.

-          Да. Будет ещё время пообщаться, – сказал осмелевший семинарист.

-          Да. А то и дома не поймут, – добавил техник, неизвестно чей дом имея в виду.

-          Да подождите вы! – сказал я как можно живее, собрав последние душевные силы. – Вы прекрасно знаете, что другого раза не будет. Я вам обещаю: сорок минут – и на такси по домам!

            Я завёл их за калитку, сказал, что сейчас вернусь, и забежал в дом.

-          Слушай, – крикнул я жене с порога, – там на улице стоят трое ребят, которые меня сегодня спасли. Может быть, даже от смерти. Я тебе потом расскажу. Мы должны их принять. Обязательно. Слышишь?

            Жена что-то делала на кухне, то появляясь в дверном проёме, то исчезая из виду. Она как будто не слышала меня.

-          Что-то не так? – спросил я, прекрасно зная ответ.

            Тогда она вышла ко мне.

-          Ты сам знаешь, что не так. Ты выпил. И хочешь продолжать пить.

-          Я могу сегодня вообще больше не пить, – жалко возмутился я.

-          Делай что хочешь, – и она вернулась на кухню.

            Нашей дочери восемь лет. Мы давно уже хотим второго ребёнка (мечтаем о сыне), да что-то не получается. Из каких-то полумедицинских-полурелигиозных соображений жена заключила, что это оттого, что я не могу отказаться от алкоголя.

            Я в отчаянии плюнул на пол, не условно, а прямо слюной, махнул рукой и вышел.

-          Слушай, дружище, – встретил меня служивый уже почти нежно. – Мы тут посовещались. Мы правда пойдём. Без обид.

-          Жена меня отправит спать на кухню, если я вернусь сытым, – пошутил техник.

-          Спасибо за приглашение, у тебя классный дом, – стукнул меня по плечу семинарист.         

-          Это вам спасибо, ребята, – произнёс я растерянно, еле сдерживая слёзы, и поочерёдно обнял каждого. Все трое гладили меня по спине, ободряя и прося не раскисать.

            Странное это было объятие. Невероятное. Прижимая к себе тела этих людей, понимая, что делаю это в первый и, вероятно, в последний раз, я как будто убеждался навсегда в их реальном существовании, в которое, как оказалось, не очень-то верил до этого. Такие далёкие, такие чужие – и вдруг такие живые, так рядом, так тесно.

            Мы вышли за калитку.

-          Может, всё-таки такси?

-          Нет, – ответил служивый за всех. – Пройдёмся по холодку. Другой дорогой просто пойдём. – Он улыбнулся. – А то второй раз волына может не прокатить.

            Они не пошли обратно к переезду, а продолжили путь в том же направлении, в котором мы шагали вместе.

            Напоследок служивый обернулся ко мне.

-          Ты бы, дружище, не пил в дороге. Они, может, на это и клюнули. Покедова. Не грусти. Будь счастлив.

            Ни с того ни с сего он мастерски проделал несколько волшебных шагов «лунной дорожкой» – ничуть не хуже покойного Майкла Джексона – и, показав мне ладонь, побежал трусцой за семинаристом и техником. Догнав их, он вклинился между ними, положив свои руки им на плечи.

            Они уходили от меня по тротуару, отделённому от проезжей части строем высоких, могучих тополей. Мне показалось, что без меня им стало веселее, проще, свободнее. Техник на секунду остановился и, подняв руки к небу, а потом резко их опустив, описал остальным какое-то явление или событие. Служивый после этого надвинул ему шапку на лицо. Семинарист, тоже остановившись, согнул ноги в коленях и, взявшись за живот, издал тонкий смех.

            Они почти уже скрылись из виду – и вдруг огромная, горячая любовь к ним залила, заполнила всё моё сердце. Заполнила так, что перехватило дыхание. 

            Я поднял глаза к небу. Небо смотрело на меня молодыми весенними звёздами. На нём были различимы тёмные гряды перистых облаков, из-за чего оно показалось мне похожим на бесконечное поле, засеянное жемчугом. Тополя перестукивались в вышине сухими ветками. То, что я чувствовал, было прекраснее любовного жара, слаще поцелуя красавицы, музыкальнее её зовущих глаз.

-          Хорошо, – только и мог я сказать. – Как хорошо.

            Тихо, стараясь не слышать собственных шагов, я проследовал к дому и зашёл внутрь.

-          Всё хорошо, – сказал я жене.

                         

                              


Share:      
Leave a comment: