Я получил Ваше письмо, дорогая Софья Александровна, и впал в глубокую печаль, прочитав, что Вы и не здоровы, и мучаетесь каким-то горем. Ваш ропот серьезен, иначе бы Вы, терпеливейшее существо, не жаловались. Я знаю, что у Вас много причин жаловаться -- и нет ни одной, чтобы благодарить судьбу за что-нибудь. Ваша бессолнечная жизнь не дает Вам даже надежды на что-нибудь светлое и отрадное, между тем у Вас больше прав на счастье, нежели у всех нас. Грустнее всего Ваша жалоба на нездоровье! Не бросить ли Вам Вашу литературную работу, которая ничего не приносит Вам, кроме денег, да и те Вы все отдаете на помощь другим. "Излишек вреден во всем, даже в хорошем",-- сказал один древний писатель, кажется Дюма. Приложите это правило к работе Вашей, потом к воздержанию в пище, и отчасти к воздержанию от добрых дел -- и Вы будете немного поздоровее. Да к этому еще сбросить бы хоть часть лежащих на Вас невольных и вольных семейных и других обязанностей, которые Вы великодушно берете на себя. А мне в свою очередь посоветуйте приложить то же самое правило к воздержанию от многописания, так как "в многоглаголании нет спасения", сказал другой древний писатель, а для меня положительно в нем -- гибель. Но что делать! Я сажусь за перо и бумагу, как музыкант садится за фортепиано, птица -- за свое пение, и играю, пою, т. е. пишу все то, что в ту минуту во мне делается.1 Если буря шумит, и под пером буря, а там смех, а там пейзаж, чувство тоски или радости и т. д. А потом, когда кончу, хандра и скука! Представьте же, какое неудобство выходит из этого: кто услышит бурю, шум -- говорят: "Э, да он бунтует, он непокорный -- надо его смирить!". И смиряют, кто чем может!
А другой услышит смех (и зачем слушают!) -- говорит: "он смеется над нами, мы оскорблены, давайте, господа, осмеем его поядовитее, да так, чтоб он умер или с ума сошел!".
И опять стараются, подпускают госпож вроде Агр. Н<ик.>, или господ вроде Фукса2 -- и вот мне жить нельзя больше! -- Я ропщу -- говорят -- как смеет роптать, надо смирить его -- и начинают изобретать вред, неприятности -- и опять мне нельзя жить.
Между тем я действительно смиряюсь и молчу, говоря только с Вами, да еще с Варв<арой> Лук<иничной>, потому что обе Вы кое-что знаете из этой фантасмагории, но не все (потому что всего и я не знаю), зато со всеми прочими я нем, как рыба, как ни стараются меня расспрашивать, стараясь вырвать у меня какой-нибудь ответ. Но я одолею себя, смирюсь до конца -- и навсегда спрячусь в свой угол, если мне оставят его, никогда не покажусь на свет и доживу жизнь в потемках, если позволят. Я не хочу верить, чтобы зло окончательно одолело. Доброе начало -- есть божье начало, и оно позволит мне вздохнуть в моем уединении свободно, тем более что я ничего не прошу и не ищу больше, как возможности дышать свободно, чтобы дали мне покой, не делали, если можно, зла и вреда, которого наделано так много, что не достанет ни у кого из них ни силы, ни уменья -- и ни охоты, конечно -- исправить его.
Не жалейте же обо мне больше, потому что я сам перестал жалеть о себе, т. е. перестал жить. Наружно я покоен, хожу, пью воды, даже забочусь об обеде, гуляю, молча, с Стасюлевичами, и мне слабо улыбается надежда отдохнуть немного в Париже, куда я хочу уехать через неделю. Париж недавно бурлилs -- я этого терпеть не могу. Я люблю Париж в халате и туфлях -- летом, когда там нет толпы, а есть бесконечные прогулки по улицам и в садах, в окрестностях -- это главное для меня, есть многие удобства под рукой, недорогая жизнь, теплая погода, и даже теперь хорошие сигары. Прочие парижские прелести, спектакли etc, -- для меня не существует <sic!>. Скромнее меня и в Париже, и в Петербурге -- едва ли кою сыщешь.
И так я до некоторой степени могу быть покоен, т. е. забывать (если дадут забыть), что было, и жить вседневною, покойною жизнию, лишь бы не изобретали больше никаких штук, полагая, что они делают удивительно умное и тонкое дело!
Зато уже не поминайте лихом мне ни о каких трудах: будущности у меня нет -- я морально умер -- и удивляюсь сам, как достало у меня какой-то гальванической силы дописать свою книгу и напечатать! Это судьба хотела -- она же теперь связала меня по рукам и по ногам, и я не могу подумать без отвращения ни об отдельном издании книги, и еще менее о новых трудах. "Материальные средства, -- говорите Вы, -- требуют этого издания", т. е. деньги нужны. Да, но и это средство неверно. Из маленького своего капитала я затрачу тысячи четыре, а издание может не окупиться и не окупится -- я вижу это. Те же благодетельные руки, которые невидимо исказили и истерзали мою судьбу (бог знает за что), не задумаются и тут сочинить мне неприятность и доведут, пожалуй, до нищенской сумы. Да потом опять начнут вопить, при втором появлении романа, наши площадные критики -- что же за радость вызывать эти ругательства! Вон, говорят, в Отеч<ественных> Записках появилась ругательная статья Уличная философия4 на мою книгу. Буренин5 ли написал ее или сам Щедрин, который все проповедовал, что писать изящно -- глупо, а надо писать как он, слюнями бешеной собаки, -- вот это -- те и литераторы -- и всё из того, чтоб быть первым! Ах, эти первые! Нет гадости, на которую бы они не решились за это первенство!
Да тут какой-нибудь Фукс, этот белый негр, подскажет в ту или другую редакцию стороной, что знает обо мне из разных писем (а он знает много), я заметил уже его работу в рецензии СПб. ведомостей, т. е. что он рикошетом подшепнул кое-что туда, а вслух начнет рассыпаться в похвалах. Недаром же он состоял зачем-то при редакции Отечественных записок6 и даже устраивал мне там какой-то дешевый романчик с одной госпожой! Ах, боже мой! Только доступный лести, непрозорливый Валуев7 (достойный, впрочем, во многих отношениях человек) мог обманываться на счет таких личностей, как Фукс и Арсеньев (Илья),8 и не уметь прочесть на их лицах их природного клейма!
И зачем же я напечатаю: чтоб мне опять испытывать те же волнения, грустные, зловещие ожидания, какие я уже испытывал всю зиму? Ведь не станет моих сил, нужды нет, что я толст (отчего и кажусь здоров) от жира, который по наследству от родителей достался и мне, а меня от этого считают здоровым!
Нет, я человек конченный, on m'a acheve {меня доконали (франц.).} -- честь и слава уму, тонкости и силе, которых потрачено немало, чтоб уничтожить такого изверга, как я.
И я сам помогу им, начну уничтожаться, даже начал, есть успех! Меня мучили все злые, ненавистные чувства: все, что я глубоко чтил и любил всю жизнь, за что даже молился, я стал так же глубоко ненавидеть и презирать, как нечто грубое и дикое. Теперь это проходит; не то, чтобы я воротился к прежним светлым и добрым чувствам, а просто я стал равнодушен, abbatu et de courage sans retour, {подавленный и упавший духом безвозвратно (франц.).} чувствуя, что если много было рук, чтоб сронить меня, то нет ни одной руки, чтоб уметь поставить на ноги. Пусть же их судит бог, а я перестаю думать о них и злых чувств никаких не питаю!
Из Парижа, где я бы остался июль месяц, я хочу опять поехать в Булонь недели на три, потом домой, запереться у себя на всю осеннюю и зимнюю ночь. Стасюлевичи остаются еще здесь и потом едут в Баден-Баден, Швейцарию -- и тоже к морю, только не знаю еще, куда.
Я уезжаю отсюда на следующей неделе в среду или в четверг, прямо в Париж, и покорнейше прошу Вас отвечать мне на это письмо уже туда так:
France, Paris, A Madame Stuttel, Rue Neuve St-Augustin, 48, Pour remettre a Mr Jean Gontcharov a son arrivee.
Вы меня много обрадуете, особенно если побываете у меня на квартире и напишете мне, что у меня там делается, т. е. вышла ли Елена9 замуж, останется ли она там до 1-го августа, как я позволил, и как и что?
Варвара Лук<инична> Лук<ьянова> изменяет, я вижу, мне, не пишет, оставляя меня в беспокойстве. У меня сейчас является мысль, не опять ли затевается какая-нибудь неприятность мне? Или она занята своим делом и забыла обо мне?
А, может быть, я и надоел ей своей болтовней.
Я так всем напуган, так болен, мнителен, что удивляюсь себе, как я выдерживаю. Вот полторы недели, как от нее -- ни слова! {На полях без отнесения к определенному месту: "Например, сейчас я получил от одной из госпож, которые присылали мне цветы, письмо с просьбой прислать ей мою карточку -- и вот -- мне кажется -- ее научили!".}
Как я был глуп, думая, что я поправлюсь за границей, еще лечиться стал! Получили Вы мои, кажется, три (или два, не помню) письма, писанные через нее? Кроме тех, которые я писал Вам прямо?
Прощайте, извините, что пишу часто и много -- и все ропщу: скверная привычка -- я от нее отстану и замолчу навсегда, даже закрою глаза -- еще, еще немного -- и я окаменею.
Весь Ваш И. Г.
Кланяйтесь Вашим.
Примечания:
1) Очень важное и характерное для Гончарова сопоставление, пронизывающее многие его письма и вошедшее в черновую рукопись "Обрыва" как фрагмент исповеди Райского (ИРЛИ, часть 4-я, глава 4-я, л. 9 гончаровской пагинации). Ср. в письме к С. А. Никитенко от 13 (25) июля 1869 г.: "Вот и у меня была музыка -- это мое перо. Я с ним тоже не бывал никогда один, не чувствовал скуки и даже впереди видел много еще хорошего от него, не для одного себя только, несмотря на свою старость. Но перо отняли у меня, лишили меня этой музыки, разломав организм, в котором она жила, чтоб посмотреть, что это за ящик такой! Кто это -- не знаю вполне; но должно быть тонкие и чуткие и просвещенные ценители идей, чувств, искусства". И далее: "А все-таки музыки у меня, т. е. пера, нет, и мне морально стало невозможно развернуть свои книги! О том, чтоб печатать их отдельно, я и не помышляю, хотя это мой хлеб!".
2) Фукс Виктор Яковлевич (1829--1891) -- чиновник особых поручений цензурного ведомства; в 1863--1865 гг. был заведующим делопроизводством Совета министра внутренних дел по делам книгопечатания; в 1865--1877 гг. член Совета Главного управления по делам печати. Служа в цензурном ведомстве, Гончаров неоднократно общался с Фуксом и уже тогда относился к нему резко отрицательно. Печатая "Обрыв" в "Вестнике Европы", автор счел необходимым предварительно обсудить сомнительные в цензурном отношении места, поскольку журнал был "поручен наблюдению Фукса", который, по мнению писателя, был бы рад воспользоваться случаем, чтобы ему "нагадить" (VIII, 391). Неприятие Гончаровым Фукса было очень устойчивым. Особенно ярко оно выразилось в сатирическом образе Фертова -- одного из персонажей очерка "Литературный вечер" (1877--1879). В основу этого образа положены многочисленные отрицательные характеристики, данные Гончаровым Фуксу, преимущественно в письмах к М. М. Отасюлевичу (М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке, т. IV, с. 39--40, 82--83, 89). "Фертов тоже был необходимое лицо у автора и по службе, и по всяким другим делам. Если нужно было добыть какие-нибудь особенные или предварительные справки, сведения, сделать разведки в том или другом ведомстве -- не путем бумажных сношений, а лично, узнать, как принята будет та или другая мысль, повидаться с нужными людьми, угладить путь делу или загладить недоразумение -- для всего этого с успехом употребляем был ловкий, вкрадчивый и приятный в обхождении Фертов. Он же посылался и в театр, посмотреть новую пьесу, чтобы знать, ловко ли ехать патрону смотреть ее. Потом он знал отлично весь персонал ведомства и помогал решать безошибочно, кому что лучше поручить <...> вдобавок ко всему был верным эхом городских слухов", -- писал Гончаров в черновой рукописи "Литературного вечера" (ГПБ, ф. 209, No 8, л. 6 об.). Следует также учесть, что автором романа, читавшегося и обсуждавшегося на "литературном вечере", был покровитель и начальник Фукса министр внутренних дел (1861--1868) и государственных имуществ (1872--1879) Петр Александрович Валуев (1814-1890).
3) Имеется в виду массовое народное движение во Франции в период майско-июньских выборов 1869 г. в Законодательный корпус.
4) Статья М. Е. Салтыкова-Щедрина "Уличная философия. (По поводу 6-й главы пятой части романа "Обрыв")" была опубликована без подписи в "Отечественных записках" (1869, No 6). Резкие отзывы Гончарова о М. Е. Салтыкове в этом и следующем, от 22 июня (4 июля), письме были вызваны личной обидой автора и не отражают подлинного отношения Гончарова к творчеству и личности Салтыкова. Так, в цензорском отзыве о "Нашей общественной жизни" Гончаров писал, что Салтыков "перебирает явления общественной жизни желчно, местами злобно, всегда оригинальным языком и вообще с замечательным талантом" (Северные записки, 1916, No 9, с. 131). В 1873 г. он говорил о "блестящих, даровитых сатирах <...> Салтыкова <...> бьющих живым ключом злого, необыкновенного юмора и соответствующего ему сильного и оригинального языка" (VIII, 452; см. также с. 109). Замечу кстати, что в известном письме, посвященном салтыковскому Иудушке, рассказывая сатирику о "близко внакомой" самому Гончарову и напомнившей ому Иудушку "натуре, замкнувшейся в своем углу" (VIII, 490), писатель имел в виду мужа своей сестры, А. А. Кирмаловой (см. о нем в кн.: Бейсов П. С. Гончаров и родной край. Изд. 2-е. Куйбышев, 1960, с. 59--60). Этот факт не был отмечен комментаторами Гончарова (П. С. Бейсов писал, например: "Нет никаких данных и о том, как отнесся к этому событию Гончаров", см.: Бейсов П. С. Гончаров и родной край, с. 60). Подробнее о взаимоотношениях Гончарова и Салтыкова и отражении некоторых черт мировоззрения и личности сатирика в образе Крякова, героя очерка "Литературный вечер", см. в моей статье "И. А. Гончаров и М. Е. Салтыков-Щедрин (о "Литературном вечере" Гончарова)" (Вестник Ленингр. ун-та, 1967, вып. 14, с. 84--93). Следует указать также дарственную надпись Гончарова на оттиске его статьи "Лучше поздно, чем никогда", из журнала "Русская речь" (1879, No 6): "Михаилу Евграфовичу Салтыкову в знак искренней симпатии и уважения от автора. Апрель 1880" (ЦГАЛИ, Библиотека). Надпись сделана вскоре после выхода в свет первого номера журнала "Русская речь" за 1880 г., где впервые был напечатан очерк "Литературные вечер". Небезынтересно также заметить, что некоторые характерные черты Гончарова нашли отражение в образе изрядно поправевшего к концу жизни либерала 40-х годов из рассказа Салтыкова "Старческое горе" (1879).
5) Буренин Виктор Петрович (1841--1926) -- публицист, поэт, драматург; в молодости был либералом, сотрудничал в "Искре", позднее перешел в лагерь реакции, стал постоянным сотрудником газеты "Новое время" (с 1876 г.). По мере выхода в свет книжек "Вестника Европы" с романом Гончарова печатал (за подписью Z) в газете "Санкт-Петербургские ведомости" преимущественно критические рецензии на "Обрыв" (No И, 42, 63, 98, 125). Непосредственный отклик Гончарова на эти выступления Буренина см. в письме к С. А. Никитенко от 25 мая (6 июня) 1869 г. (VIII, 407). Позднее Гончаров несколько иначе отзывался о критике: "Этот Буренин -- бесцеремонный циник, часто пренебрегающий приличиями в печати, но он не без таланта, опытен и у него есть критический такт" (письмо к вел. кн. Константину Константиновичу от 26 декабря 1887 г.: ИРЛИ, ф. 137, No 65).
6) "Отечественные записки" подлежали наблюдению Фукса как члена Совета Главного управления по делам печати. Н. А. Некрасов и М. Е. Салтыков вынуждены были общаться с Фуксом (см. воспоминания П. М. Ковалевского: Русская старина, 1910, No 1, с. 39).
7) Впервые с П. А. Валуевым и его методами руководства печатью Гончаров познакомился в 1862--1863 гг., будучи главным редактором газеты "Северная почта", издававшейся в Петербурге Министерством внутренних дел. В ноябре 1862 г. он подал министру докладную записку, в которой настаивал на необходимости "допустить более смелости <...> говорить публично о наших внутренних, общественных и домашних делах, о снятии тех приличий в печати, которые лежат на ней <...> вследствие долго господствовавшего цензурного страха, оставившего по себе длинный след некоторых привычек, -- с одной стороны, не говорить, с другой -- не дозволять говорить о многом, о чем может быть без вреда говорено вслух" (Русская литература, 1958, No 2, с. 139--140; публикация И. Ковалева). Эти предложения отнюдь не соответствовали намерениям министра, который, по свидетельству А. В. Никитенко, любил многим, в том числе и Гончарову, повторять, "что он не признает общественного мнения, что его у нас нет" (Никитенко А. В. Дневник, т. 3. М., 1956, с. 79). В бытность свою членом Совета министра внутренних дел по делам книгопечатания Гончаров "с крайним огорчением" говорил А. В. Никитенко "о своем невыносимом положении в Совете" (там же, т. 2. М., 1955, с. 555). В середине 70-х годов, прослушав отрывки из охранительного антидемократического романа Валуева "Лорин", Гончаров достаточно резко отозвался о нем и в письмах к автору (И. А. Гончаров в неизданных письмах к графу П. А. Валуеву. 1877--1882. СПб., 1906), и в черновой рукописи очерка "Литературный вечер", с которой писатель познакомил министра.
8) Арсеньев Илья Александрович (1820--1887) -- реакционный журналист. В 1860-х годах демократическая печать не без оснований подозревала его в связях с III отделением. Гончаров находился с ним в весьма натянутых отношениях еще в период сотрудничества в газете "Северная почта" (1862--1863).
9) Служанка Гончарова.