7 апреля 1846
Я взял большой лист бумаги с намерением написать тебе длинное письмо, а возможно, не пошлю и трех строчек - уж как получится. Погода пасмурная, Сена желтая, трава зеленая; на деревьях только появляются листья: весна - время радости и любви. "Но в сердце моем весны столько же, сколько на большой дороге, где ветер режет глаза, где пыль клубится вихрем". Вспоминаешь, откуда. Из "Ноября". Мне было девятнадцать, когда я это писал тому уже скоро шесть лет. Просто удивительно, колько у меня, с самого моего рождения, было мало в счастье. Совсем юным я уже вполне предчувствовал вонь. Это было вроде тошнотворного кухонного запаха, врывающегося через отдушину. Незачем пробовать изделия этой кухни, чтобы узнать, что от них рвет. Впрочем, не ропщу; последние несчастья опечалили меня, но не удивили. Со всей остротой переживая их, я их анализировал как художник. Занятие это дало мне меланхолическое утешение в моей скорби. Если б я ждал от жизни чего-то лучшего, я бы ее проклял, но нет, я этого не сделал. Ты, возможно, сочтешь меня бессердечным, если я тебе скажу, что нынешнее свое состояние не считаю самым горестным в своей жизни. В те времена, когда мне не на что было жаловаться, я был гораздо больше достоин сожаления. В конце концов, тут, возможно, сказывается опыт. Душа, расширяясь для страдания, достигает невероятной емкости: то, что некогда заполняло ее всю, от чего она разрывалась, ныне едва покрывает дно. У меня, по крайней мере, есть огромное утешение, есть основание, на которое я опираюсь, а именно - я не могу себе представить, что же еще может произойти со мной дурного. О да, смерть матери, я предвижу ее в более или менее близком времени; но. будь я менее эгоистом, я должен был бы призвать ее к бедной женщине. Гуманно ли спасать отчаявшихся? Думал ли ты, насколько мы приспособлены для горя? От наслаждения лишаются чувств, от горя - никогда. Слезы для сердца то же, что вода для рыбы. Я покорился судьбе, я готов ко всему; я свернул паруса и жду града, обернувшись к ветру спиной и опустив голову на грудь. Говорят, люди, верующие в бога, лучше нас переносят земные горести. Но человек, убежденный в существовании великой гармонии, ожидающий, что тело его исчезнет, меж тем как Душа возвратится в лоно великого Целого, чтобы уснуть, а потом, быть может, вселиться в тело пантеры или засиять звездой, такой человек тоже не мучается. Слишком уж восхваляют мистическое блаженство. Клеопатра умирала столь же просветленной, как и святой Франциск. Думаю, что догма о будущей жизни порождена страхом смерти или желанием хоть что-нибудь у нее урвать.
Вчера крестили мою племянницу. Ребенок, присутствующие, я сам, даже священник, только что отобедавший и весь красный, никто не понимал, что мы делаем. Я глядел на все эти ничего для нас не значащие символы, и мне чудилось, будто я участвую в обряде какой-то чужой религии, вырытой из пыли веков. Все было обычно, хорошо знакомо, и, однако, я не мог избавиться от чувства изумления. Священник во всю прыть бормотал непонятную для него латынь; мы, присутствующие, его не слушали; ребенок подставлял обнаженную головку струям воды; горела свеча, служка отвечал: аминь! Самыми понимающими дело были, бесспорно, камни, которые когда-то все это усвоили и, возможно, что-то еще помнили.
Примусь за работу - наконец-то, наконец! Вот уже три дня, как я немного занимаюсь греческой грамматикой. Я хочу, я надеюсь трудиться безмерно много и долго.
...Но вскоре меня потревожат. Мы переезжаем. Придется обставлять свою комнату. Надо будет съездить в Париж за ковром и занавесками. Произойдет это, вероятно, через месяц-полтора.
Может быть, потому, что я ясно ощутил всю тщету наших планов, нашего счастья, красоты, доброты и всего вообще,- я кажусь себе человеком ограниченным и весьма посредственным. У меня появляется такая художественная взыскательность, что я прихожу в отчаяние; кончится тем, что не смогу написать ни строчки. Думаю, я мог бы создавать неплохие вещи, но всегда спрашиваю себя: к чему? Это тем более странно, что я отнюдь не охвачен малодушием, напротив, теперь более, чем когда-либо, я углубляюсь в чистую идею, в бесконечное. Я к нему стремлюсь, оно меня влечет; я становлюсь брамином или, вернее, чуточку сумасшедшим. Нет, серьезно: мне хотелось бы родиться брамином, я покажу тебе отрывки из "Бхагавадгиты", и ты поймешь мое желание. Сильно сомневаюсь, что этим летом что-нибудь напишу. Если что и получится, это будет для театра. Моя восточная повесть отложена на будущий год или еще на следующий, а быть может, и навсегда. Если умрет моя мать, план у меня такой: все продать и отправиться в Рим, в Сиракузы или в Неаполь. Поедешь со мной? Только дай бог, чтобы я немного успокоился! Чуточку спокойствия, боже всемогущий, ничего больше, счастья я не прошу... Счастье - алый плащ, подбитый лохмотьями; хочешь им прикрыться, но верх уносит ветром, и ты остаешься в холодном вретище, которое прежде казалось таким теплым.