В год, когда Шолпан вышла замуж за Сарсенбая, встречаясь на отшибе с молодками, она тоже, как и все говорила, что нет в жизни отрады без ребенка. Однако, это были только слова: хоть Шолпан и повезло в том, что ей среди тысяч молоденьких казашек, продаваемых за калым, удалось в кои-то веки выйти замуж по любви, она в первые годы и вправду не хотела ребенка. Была ли она одна в просторной белой юрте, или предавалась любовным утехам в объятиях мужа, она внутренне молила лишь об одном: «Создатель, не дай мне ребенка!». Как это ни кощунственно, Шолпан думала, что с ребенком не будет в доме никакой отрады. Ей казалось, что если родится ребенок, он будет как колючка между мужем и ею. Шолпан остерегалась, что когда между столь удачно сошедшейся молодой парой появится чуждое третье существо, это может погасить, остудить их столь пламенную, столь страстную любовь. С этими мыслями она дни и ночи напролет молила бога только об одном: чтобы он не давал ей ребенка. Когда, алея подобно шелковому занавесу, с востока вставал рассвет, в тот час, когда другие люди, колотясь лбами о молитвенные коврики, валились на утреннюю молитву, прося у господа благополучного житья-бытья, неугасимого счастья, неисчислимых богатств, и, конечно же, детей, Шолпан, горестно вздыхая, молила об обратном – чтобы он не давал ей ребенка. И просила она это не оттого, что по природе не любила детей; ее заботило то, чтобы между мужем и ею не прервалась благая нить любви, чтобы никто не покушался на их святое чувство, которое связало их узами покрепче религиозных.
Возможно, безумные мольбы молодого пылкого сердца были услышаны, но Шолпан хоть и была замужем уже три года, так и не забеременела. И этому обстоятельству она была очень рада. За эти три года и муж ее, похоже, не тосковал о ребенке, в течение этих трех лет он не желал никого, кроме Шолпан, кроме ее опаляющих, нежных как купание в шелку, объятий. Казалось, его жизнь начиналась и заканчивалась с Шолпан, что она была его утренней и вечерней молитвой.
В этом мире не так глубоко море, как человеческая душа. Конечно, никто не мог проникнуть в глубину помыслов Сарсенбая, но как бы то ни было, Шолпан так казалось. И за эти три года она не услышала ни одного слова, не увидела ни одного поступка, которые заставили бы ее усомниться в этой своей мысли. О том, что жизнь без детей – напрасно прожитая жизнь, она слышала от многих других людей, но не от своего горячо любимого мужа. Это еще более укрепляло молодую женщину в ее правоте. Ведь для влюбленных священны не суры Корана, а слово возлюбленного.
Как бы наперегонки пролетали месяцы, стройной вереницей проходили годы, но Шолпан все больше утверждалась в мысли, что ребенка ей не нужно. Однако уж так устроен этот мир, что перемены и в природе, и в человеческой жизни, и в человеческом сознании готовятся исподволь, но наступают внезапно. Проходят месяц, два, три и наступает осень. Но наступление осени человек осознает не в эти три месяца. А именно в какой-то момент, в одну ночь чувствует, что пришла зябкая, плаксивая осень с морщинистым, дряблым лицом. Так случилось и с Шолпан, – ее неколебимое решение изменилось в одну ночь.
Эта была долгая зимняя ночь, нескончаемая как кружение веретена. Вечером, закончив возиться со скотиной, муж Шолпан зашел по-соседски в дом своего сверстника Нуржана. Этот его друг был женат пять лет и за это время нажил троих детей: двух мальчиков и одну девочку. Сарсенбай надолго задержался в доме Нуржана и задержался он там не из-за разговоров с Нуржаном, а из-за его детей. Там и в самом деле было не до разговоров, все смотрели на проказы малышни и весело смеялись. Вот сыновья Нуржана забавно что-то лопоча, пытаются спеть. Вот засучив рукава, поплевав в маленькие ладошки, схватив друг дружку за пояс, задорно вступают в борьбу. Вот кто-то из них ставит подножку, второй падает, а первый мальчик тоже споткнувшись, падает на второго. Взрослые весело смеются, зовут к себе мальчиков, по очереди их целуют. Отец Нуржана, подозвав внука, целует его и спереди, и сзади, ведь ребенок безгрешен с любой стороны. А младшая дочь Нуржана и вовсе казалась ангелом, такая милая в своей детской чистоте и непосредственности.
Захваченный этой шумной, веселой детской возней, Сарсенбай надолго задержался у Нуржана. Вместе со всеми он тоже смеялся, подзывал к себе детишек, говорил им что-то приятное, гладил по головкам. Когда наконец он вышел на улицу, в аулевсе уже спали. Зайдя к себе домой он увидел, что и Шолпан легла спать, но, кажется, еще не заснула. Сарсенбай пристроился в постели рядом с женой, и, смеясь, стал рассказывать ей какие милые дети у Нуржана. Причем у него и в мыслях не было, что сам-то он бездетный… Его не волновало это обстоятельство, напротив, рассказывая о своем пребывании в доме Нуржана, он все время смеялся. И вот тогда-то у него как-то само собой вырвалась фраза, что дом с детьми – ярмарка, а дом без детей – могила. И вдруг Шолпан обожгло как молнией. Она поняла, что все эти три года страшно ошибалась, когда не хотела иметь детей, что это желание было просто безумием. Ведь без детей жизнь, действительно, как одинокая, заброшенная в степи могила. В один миг пред прозревшими очамиШолпан предстало, что даже пламенная любовь между супругами с течением времени гаснет, что и супружеские объятия не могут пожизненно хранить первоначальное пламя страсти, и, что именно в момент, когда жар двух любящих сердец остынет и нужны дети, способные породить новое очарование в отношениях между мужем и женой. Сарсенбай, посмеиваясь, долго рассказывал о забавных и таких сладких детских проделках. Когда он от всей души хохотал над этим, вместе с ним похохатывала и Шолпан. Но в душе ей было не до смеха. После той поговорки, всколзь брошенной Сарсенбаем, душу Шолпан, стремительную как сокол в полете и ее легко воспламеняющееся сердце, подобно порывам бесноватого ветра, объяли черные как змеиная орда, недобрые, тягостные мысли. Она вспоминала о своем безумном желании, длившемся целых три года. Ей виделась брезжущая где-то вдали неизбежная старость. Безрадостная осень жизни, когда глаза выцветая под бременем лет, становятся цвета золы; дряхлая старость, подрезающая крылья сердцу, гасящая в сердце огонь. Если не будет детей, кто тогда прольет в сердце свет, кто его согреет? Если не будет детей, кто восполнит ущербность пустой, обескровленной жизни, подобной пересохшему стебельку травы со сгнившими внутри семенами… Ладно, оставим старость, которая пока еще где-то там, далеко; еще неясно доживем или нет до нее, но уже сегодня, без всякой старости, не кажется ли тебе твоя жизнь обреченной на запустение? Когда-то ты поклонялась любви с усердием новообращенного в веру, считала ее самой могущественной силой в мире. И что же – ее хватило всего на три года и теперь она угасает сама по себе, без всякого давления со стороны! Глупышка Шолпан три года молила о том, чтобы у нее не было детей! А теперь именно из-за этого ее сказочная, прекрасная жизнь готова превратиться в заброшенную могилу! Вот какие мысли обуревали Шолпан, как бы погружая ее в пучину, из которой не выплыть.
Сарсенбай давно уже спал. Однако Шолпан, растревоженная открывшейся ей бездной, не могла сомкнуть глаз. Долгая зимняя ночь тянулась как волос шайтана.Мысли Шолпан все углублялись, все мрачнели, до полной беспросветности. Когда с востока едва показались первые лучи рассвета, Шолпан, бессильная унять душившие ее рыдания, молила бога лишь об одном: «Создатель, дай мне ребенка!».
С этой ночи Шолпан думала только о ребенке. Эта мысль преследовала ее и днем, и ночью. Она носила ее и в сердце своем, и шептала ночами в подушку, заливаясь горючими слезами. Однако наперегонки пролетали дни и месяцы, но ничего не менялось, Шолпан в желании своем дошла до изнеможения. Сердце ее устало биться, душа ее устала желать, жизнь стала невыносимой. Ночами она плакала уже не слезами, а всем сердцем своим. Она стала усердной в вере, соблюдала себя в чистоте, совершала омовение, не пропускала ни одной молитвы. С первыми лучами солнца она свершала утренний намаз, перебирая четки, читала «Субханалла»[1]. Однако ребенка не было. Шолпан никому не сказала, что встала на путь верыиз-за того, что хочет ребенка. Не сказала даже Сарсенбаю, которого любила больше жизни. Поэтому Сарсенбаю и всем другим поведение Шолпан казалось очень странным, чудным. Над ней стали смеяться все кому не лень. «Ты что, в святые метишь?» - посмеивался над ней и Сарсенбай. Ее теперь кроме как «Святоша» никто не называл. Она сама в себе превратилась в саднящую, незаживающую рану, сгорала одна от горя, содрогалась одна от рыданий, отказалась от всего мирского, стала и в самом деле чуть ли не святой. И все это только для того, чтобы заиметь ребенка, но бог отказывался его давать.
Чего только не делала Шолпан, чтобы понести ребенка! У каждого встречного муллы покупала заклинания. Пила освященную ходжами[2] воду. Гонялась за каждым обладателем чалмы в надежде на его магическую силу. Когда толстый краснорожий ходжа с силой пятилетнего быка дул на воду, совершая обряд изгнания злых духов, Шолпан, чтобы «священное» дыхание ходжи вошло ей прямо в живот, а не разбрызгивалось по сторонам, с колотящимся сердцем, то краснея, заливаясь краской смущения, держала свое лицо прямо у рта «боговдохновенного». Находя десятки причин, она даже добилась того, что ее всю осмотрел знахарь-баксы. Да, чего только не делала Шолпан во имя своей цели! Подобно бедолаге, беснующемся при пожаре, она испробовала все. Однако установленной чередой проходили годы, но ребенка не было и в помине. Но Шолпан, хоть и выплакала все слезы, хоть и не желала иметь ничего общего с этим миром, продолжала стоять на своем. Она стала подвижником веры, посвящала могущественным святым множество лошадей и овец и просила лишь об одном: «Создатель, дай мне ребенка!»
Однако эта ее мольба так и осталась мольбой. Слезы ушли в песок, желание обратилось в тоску, жизнь шла своим чередом. Шолпан не забеременела. Несмотря на все ее мольбы и стенания, господь не дал ей ребенка. Кто знает, может Господь был по-своему прав в этом своем решении. Возможно, он внял первоначальной мольбе Шолпан, когда она просила не давать ей ребенка. Возможно, он начертал это свое решение на доске, не знающей износа и правки. И, по всей видимости, желание Шолпан – давно уже отвергнутое, безнадежное желание. Весьма может быть, что есть что-то общее между Господом и крупным торговцем с его непреклонной вывеской «Торг неуместен». И в самом деле, трудно отличить Господа нашего от бессовестного, зарвавшегося купчишки! Похож он также на гордого, безудержного в гневе правителя. Если он не был бы таким, разве прогнал бы Адама голым из рая только за то, что он нарушил его волю! И в то же время он ангела Азазила превратил в дьявола за то, что он не поклонился Адаму? Возможно, именно из-за этой своей склонности к насилию он и не дает ребенка Шолпан? В конце концов, Шолпан устала от всех этих заклинаний, заклятий, изгнания злых духов, святых оплевываний и похлопываний по спине, молитв, воздержаний, милостынь и благословений. Она поняла, что из всех этих обрядов ничего не выйдет.
На Господа уповать бесполезно, он не принял ее молитв, а жизнь пролетает с каждым мгновением. Жизнь – не знающее устали и остановки бездушное, безжалостное колесо. Пусть кто-то плачет кровавыми слезами, кто-то потерял последнюю надежду, пусть кто-то потерял под колесами руки, ногу, голову, все тело, да что там тело, душу и сердце, оно, знай себе, катится, никогда не оглянется, не пожалеет. Вот и у Шолпан сейчас сердце обливается кровью, душа словно птица с подбитыми крыльями, но кто на нее оглянется, кто ее пожалеет? С каждым мгновением этой жизни в Шолпан умирала искра мысли или желания.
Жизнь проносится – желания уносятся – ребенка все нет. Что же теперь делать? Нет, пропади онипропадом все эти заклинания, муллы и ходжи! К черту молитвы и посты! Не нуждается она также в самом Господе, если он так горд и непреклонен! Нет, наверно, ключи от зачатия ребенка не в небе, а в самом человеке. Скорее всего, это зависит от самих мужчины и женщины. Кто знает, может, Шолпан не забеременела до сих пор только оттого, что не сумела стать настоящей женщиной? Оттого, что она, как и все казахские женщины лежала в постели недвижно, как будто отбывала повинность? Оттого, что при соитии с мужем не отдавалась ему всем телом и душой, оттого, что в ее объятиях и поцелуях не было должного огня?..
Под влиянием этих одновременно и сладостных, и горестных мыслей теперь она стала по-другому любить своего Сарсенбая. Ее тело охватывал пожар, объятия – обжигали, рот источал пламя. Она отдавалась своему мужу трепетно, как заарканенный детеныш марала, дрожа и волнуясь, как тринадцатилетняя девочка, впервые познавшая мужчину. Она так крепко обнимала своего мужа, что, казалось, у него слипнутся ребра. Ее поцелуи обдавали жаром лицо Сарсенбая, который лежал под ее страстным напором, как рыба, выброшенная на берег. Не зная как все это воспринимать, он только посмеивался: «Ты что, моя бедная кобылка, на старости лет решила стать иноходцем?!». Эта ирония Сарсенбая была для Шолпан как соль на раны. На ее глаза наворачивались слезы. Ее очень обижало и раздражало то, что самый близкий ей человек не может заглянуть ей в душу. А как же ей было не обижаться, если он в то время, когда она ради ребенка встала на путь верыобозвал ее Святошей, а теперь вот опять, насмешничая, придумал кличку «Иноходец».
А ведь ребенок… также должно быть нужен ему, как и Шолпан? Ведь он нужен и ей, и ему в одинаковой степени? Почему же Сарсенбай не помогает на этом пути, общем для них обеих? Почему он не становится на этот путь, почему он не страдает вместе с Шолпан? Обычно, мужчины только и мечтают о сыновьях, а почему Сарсенбай никогда не заикнется о ребенке? Или… или… не может быть… а впрочем, кто знает…но… почему он даже разговора об этом не поднимает? Постой… постой… неужели он лишен мужской силы? Господи, господи… но если он и в самом деле неспособен…. Все это не от недостатка в ней пламени веры или любовного жара… это все оттого, что Сарсенбай никудышный мужчина! Значит, сердечной ране Шолпан, с которой она ходит вот уже пять лет, вовеки не будет исцеления? Значит, напрасны были все эти слезы на молитвенном коврике, все эти пламенные объятия, огненные поцелуи? Значит, их как будто и не было? Значит, она извела себя ради пустой фантазии, игры воображения? Значит, вековать ей теперь в одиночестве как ободранной на ветру березке? Ведь когда-то их соединила пламенная любовь, так неужто теперь они расстанутся как два дерева с разведенными в разные стороны ветвями? Значит, и их пылающая любовь постепенно угасая, сойдет на нет с дымом и гарью?.. Но какая будет отрада в жизни, если погаснет любовь?!
Да, в мужской несостоятельности Сарсенбая сомневаться не приходится. Поэтому и нет ребенка. А без ребенка какое счастье? Поэтому я и несчастна… Но как может быть счастлив Сарсенбай, когда я так несчастна? Почему это его не касается? Как это может его не касаться, если причина этой беды кроется именно в нем? Или ему не нужен ребенок, хотя бы как утешение в старости? Нет-нет, конечно же, если несчастна я, то и Сарсенбаю не будет счастья.
В таком случае, кто же вытащит их потрепанный семейный баркасна берег счастья?
- Конечно же, Шолпан, только Шолпан обязана это сделать не только для себя, но и ради мужа. Шолпан должна родить ребенка.
Даже если она совершит грех глубже морской пучины и выше высоких гор, она должна сделать это! Господь должен простить прегрешение, совершенное ради благородной цели. Да, бог милостив, он простит? Бог-то простит, но простят ли люди? Не зря же казахи говорят: «Хоть укради, но наживи богатство, хоть согреши, но роди ребенка»... «Пусть будет проклят тот, кто придумал эту пословицу! Проклятье ему! Господи, прости меня, только у тебя прошу прощения…». Шолпан, обливаясь горючими слезами, предавалась этим грешным мыслям на восьмом году своей супружеской жизни с Сарсенбаем.
III
Был месяц май. Аул расположился неподалеку от зимовки. Дул полуденный ветерок. По синему небу как будто в сладостной дреме, едва двигаясь, проплывали белые облака. В воздухе как бы зависла истомная шелковая пелерина. Привязанные к горизонтальной длинной веревке на колышках, то и дело пытаясь вырваться на волю, поднимали головы непокорные жеребята. Рядом с ними, время от времени похлопывая хвостами себе по спине и округлому заду, стояли матерые кобылицы. Те же из них, которые успели ожеребиться жались к своим жеребятам, как бы пытаясь унять их бесопокойную прыть. Старый жеребец явно не одобряя их поведение, подрагивая, стриг ушами. Овцы еще не пришли с пастбища. Запертые в сарайчике ягнята жалобно блеяли в ожидании материнского молока…
Возле своей белой юрты уютная как кошечка на солнцепеке сидела Шолпан и что-то шила. Но на самом деле мысли ее были далеки от шитья. Вот уже на протяжении трех месяцев она продолжает обдумывать свои неотвязные как нашептывания шайтана, грешные мысли. Уже месяц как Шолпан решила согрешить. И это ее решение было совершенно сознательным. Ведь это она сделает не для того, чтобы изменить мужу, а чтобы зачать ребенка, дать кому-то неведомому и несуществующему счастье появления на свет.
Сегодня Сарсенбай едет погостить в город. Раз она приняла решение, не надо тянуть с исполнением. Зачем себя растравлять, понапрасну примериваясь итак,и эдак? Ведь это все может перерасти в панику и тогда она сделает что-то не так? Да, пожалуй, тянуть не стоит, но на ком остановить свой выбор? Кто достоин стать отцом ее будущего ребенка? Может, табунщик Адамкул? Конечно, если бы она сошлась с прислугой, их тайну никто не узнал бы, она так и осталась бы тайной… Но… какой ребенок может родиться от Адамкула? От служанки родится служанка, от слуги – слуга, разве не так? Нет, ей не слуга нужен, а сын. Если у нее родится сын, то пусть будет лучшим, а если не будет лучшим, пусть не родится. Чем иметь бесхарактерного, загнанного ребенка, лучше вовсе не иметь его… Нет, нет, пусть этот Адамкул катится куда подальше! Ладно, тогда кого же выбрать? Некого! Нет никого, ради кого можно было бы опорочить белые крылья любви и самое огорчительное, нет никого, кто мог бы стать достойным отцом ее будущего ребенка. Неужели, и вправду никого нет? Погоди… этот… Шойбай… нет… Жумагали… да ну его!.. Азимбай… Азимбай… может, он подойдет? Он благородного происхождения, молод, здоров, красив. Приходится дальним родственником Сарсенбаю. Не старше, наверное, восемнадцати – девятнадцати. Высокий… широкоплечий, как говорится на каждое плечо можно по два человека посадить.. С красивыми бархатными глазами… всегда стоит посмеивается… Едва пробивающиеся черные усы подобны нежному черному шелку. Господи, да ведь этот Азимбай сам уже три года не знает, как к ней подкатить. Все талдычит: «Женге[1], а, женге, как бы нам встретиться?» Или скажет какую-нибудь затверженную от взрослых пошлость, мол, у шелка узелок один, у нас желанье одно!
Когда Шолпан в своих мыслях бесконечных как кружение веретена дошла до этого места, усмехнулась, не смогла удержаться.
И надо же, как будто подслушав ее мысли, из-за юрты вышел Азимбай и со словами: «Удачи, женге!», пристроился рядом. Как говорится, тайное всегда становится явным. У Шолпан, при виде Азимбая душа ушла в пятки, она густо покраснела, как будто ее поймали на месте преступления и Азимбай вот-вот уличит ее в грешных мыслях.
- Когда вас не увижу, всегда вы чем-то заняты, женге! Что шьете? – спросил Азимбай, и, как будто тронув рубашку, лежащую на коленях Шолпан, стал поглаживать ее бедро.
- Не распускай руки, красавчик! Странный какой… Твой брат сегодня едет погостить в город. Вот я и пришиваю рукава к его рубашке. Говорят, что и ты сегодня едешь в город?
- Да вы что, Саке[2] сегодня едет в город?... Но это же… Женгешка, неужели я зря обхаживаю вас вот уже три года? Наверно, у вас в груди не сердце, а камень, не знающий ни сочувствия, ни сострадания? У казахов так не принято. Помните пословицу: «Жена брата вполбедра принадлежит братишке»!
- Опять начинаешь? Тебе девушек не хватает, вон они ходят, не знают куда себя деть?
- Я что – просил у тебя девушку? Зачем мне эти безликие, никудышные девушки. Слыхала поговорку, что платок дарят только ровне?
- Тебе же всего двадцать лет, как я могу быть тебе ровней, если я уже восемь лет замужем.
Усмехнувшись Шолпан значительно посмотрела на Азимбая. Азимбай растерявшись от ее испытующего, и, в то же время соблазняющего взгляда, не знал, что ответить.
- Я так, к слову… Думаю, сколько бы лет ни была замужем, бездетная женщина не станет старухой!
После неосторожного упоминания о бездетности Шолпан, Азимбай растерялся окончательно. Не зная как продолжить разговор, он сильно сдавил ей бедро.
Шолпан отняла руку Азимбая от своего бедра и надолго уставившись взглядом в рубашку, сказала.
- Может, ты и любишь меня. Даже дети когда хотят пойти на воровство говорят: украсть-то можно, но бог ведь все видит. Вот и я говорю тебе: как нам быть с богом?... Кроме того, ты молод… разве удержишь язык за зубами?
При этих словах черные глаза Шолпан и вовсе стали бездонными, а в глазах Азимбая заиграли сумасшедшие огоньки безудержного желания…. Азимбай и думать теперь забыл про грех, про бога, и, думая лишь о том, как быть поубедительнее, заканючил:
- Я же не ребенок, чтобы проболтаться? Или я враг тебе? Эх, женге, ты же не знаешь как я тебя люблю… И так вон три года держала на длинном поводке. Может, я приду сегодня ночью… В общем, жди… приду…
Рука Азимбая минуя рубашку, лежащую на коленях молодой женщины, пошла вверх по платью Шолпан.
- Ладно… но… ну, в общем, ладно…
- Дай поцелую…
- Погоди… вон кто-то идет.
Поблизости кто-то проходит. Шолпан для отвода глаз нарочито громко приглашает Азимбая домой, тот нарочито громко отказывается.
Стоит нежнейшая майская ночь. На небе – ни облачка. По бархату черного неба с какой-то думой, печалью, значением плывет серебряная луна. Чего она ищет? Может, это женщина, потерявшая возлюбленного? В тростнике за зимовкой квакают лягушки. Ква-ква-ква… О чем они? Наверное, тоже изливают душу, тоскуют о любви, о детях? С берега озера доносится уханье филина. Такое впечатление, что он кричит в темноту: «Господи, господи!» Какой тяжкий грех совершила эта птица, если всю жизнь должна поминать господа?..
Вот о чем думает Шолпан, лежа в постели на деревянной кровати. Перед тем как лечь она помылась с душистым мылом, достала из сундука новое платье. Для кого она искупалась? Для кого принарядилась? Кого она ждет? Она ждет Азимбая. Она его ждет для того, чтобы изменить драгоценному своему Сарсенбаю, с которым на протяжении восьми лет жила душа в душу. Ради чего? Ради того, чтобы зачать ребенка. О, господи, прости меня, только ты сможешь меня простить… Вот раздался шорох шагов… Стук открываемой двери… Вот Азимбай вошел и идет прямо к кровати. Шолпан не прерывает молчания. Лежит и дрожит как заарканенный кулан. Сердце ее подкатывает к самому горлу. Она боится, что если скажет хоть что-то, то сердце ее выскочит изо рта. Какая-та часть ее тела оледенела. Возбужденно дыша как гончая настигшая лисицу, в мгновение ока раздевшись, Азимбай лезет ей в постель. В это мгновение глаза Азимбая вряд ли отличались от налитых кровью глаз гончей. Шолпан захотелось прогнать его как собаку. Но нет, она не издала ни звука. А Азимбаю только того и надо,так и полез во все места, стал тискать ее в объятиях. Шолпан лишь беспомощно шептала: «Красавчик, ну, погоди… не спеши так…»
Прежде, чем войти в двери греха, она хотела открыть душу Азимбаю, хотела высказать ему обо всем что мучило ее все эти годы. Ей хотелось рассказать, почему сегодня растаяло ее сердце ранее непреклонное перед грехом. Она бы пояснила ему, что ей хочется только ребенка, а не этих жарких, сумасшедших объятий. Ей хотелось сделать Азимбая поверенным своей души, ее мучительных, порой неисполнимых желаний. Но Азимбай не стал ее слушать. Он бесновался в ее постели подобно псу, преследующему кролика. Не проронив ни слова, он был занят только ее телом. Вскоре все кончилось. Шолпан лежала безучастно как мертвая. Пока безумный, опьяневший от страсти Азимбай забавлялся с ее телом, из прекрасных глаз Шолпан текли на пуховую подушку горючие слезы. Но Азимбаю не было дела до ее слез, до ее души. Его интересовало только ее тело, только это занимало его горячечные, бредовые мысли. Подушка под головой Шолпан промокла от слез. И только нечаянно коснувшись промокшей подушки, Азимбай пробормотал: «Эй, ты чего плачешь? Вот действительно – Святоша!»
Перед рассветом он поцеловал Шолпан и сказал, что завтра зайдет пораньше. Шолпан уставшей от бесконечных слез так и хотелось сказать ему: «Нет, не приходи больше! Забудь дорогу к этому дому!». Но ради чего она все это затеяла? То-то же! Хорошо, если этой ночью она зачнет ребенка, но если не зачнет, эта ночь будет пожизненным проклятьем для Шолпан. И разве это прегрешение не станет для нее приговором? И отирая рукавом слезы, ей не оставалось ничего как сказать: «Заходи, красавчик, заходи… заходи, мой желанный!».
IV
Шолпан забеременела. Сбылась ее давняя заветная мечта. Жизнь, казавшаяся столько лет отравой, зацвела вновь. Грех не остался грехом, грех превратился в воздаяние. Ах, как же была рада Шолпан, когда почувствовала, что зачала ребенка! Ее лицо так и сияло! Ее ликующий смех раздавался и днем, и ночью. Едва оставшись одна, она гладила руками живот и целовала свою ладонь. Словно обезумев, она беззвучно шевеля губами возносила хвалу неодушевленному куску мяса, шевелящемуся в ее животе. Эх, Шолпан, глупышка Шолпан! Ну, хорошо, она добилась своего. То ради чего она пошла на осознанный грех, свершилось. Так почему теперь Шолпан не расстанется с Азимбаем? Неужто она и в самом деле встала на путь прелюбодеяния? Неужели распутство стало теперь частью ее жизни? Нет, Шолпан не такая, ее никогда не привлекали ни прелюбодеяние, ни распутство. Так в чем же тогда дело? Увы, на этот вопрос нет ответа. Женская душа глубже морской пучины. Легче познать тайну под семью пластами земли, чем тайну женской души. На первый взгляд, женщина как ребенок, играет с огнем, не зная, что обожжется. Женщина – божество для мужчины, она может и создать его, и уничтожить, может и внушить ему любовь, и повергнуть в пучину горя. Женщина – раба для мужчины, она способна стать пылью из-под его ног, может исчезнуть сама, превратившись в его подобие. Если в любви преобладает женщина, то страдает мужчина, а женщина не забывает о себе, не теряет своего достоинства. Если в любви преобладает мужчина, женщина теряет себя, сходит на нет, теряет голову, становится немой и глухой. В особенности это касается женщин кротких, покорных. Такие женщины действительно превращаются в податливую рабыню для своего мужчины. Шолпан как раз была из таких женщин. Ее душа была нераздельна с телом. Кому бы она ни отдавалась, отдавалась душой и телом. Шолпан думала, что даст свое тело Азимбаю только на время, а душу сохранит свободной. Однако мысли ее не сошлись с делом. За последние несколько месяцев и душа Шолпан стала рабой Азимбая и так привязалась к нему, что уже не отвязать. Конечно, и это обстоятельство принесло Шолпан немало страданий. Изначально не жадная на слезы она и тут бессонными ночами пролила их немало. Но разве слезами душу исправишь? Так и Шолпан не смогла. При виде Азимбая у нее кружилась голова, тело бросало в дрожь, язык заплетался. Шолпан и сама не знала, как оказывалась в объятиях Азимбая, который немедленно начинал ее тискать и обжимать. Да, так оно и было. При встрече он сразу набрасывался на нее, не давая ей очнуться или вставить хоть слово. Ну, ладно, может, так судил им Господь; видимо, поскольку Азимбай – отец ее ребенка, она не должна порывать с Азимбаем. Возможно, это даже не грех. Если Сарсенбай ей – законный супруг, то Азимбай – отец ее ребенка: Господь сам простит. Но как ей быть с этими слухами и сплетнями, гуляющими по аулу наподобие пожара? Эх, юнец Азимбай, красавчик Азимбай, безумец Азимбай! Ни капли тайны ведь не может утаить! Не может удержаться даже при посторонних. Прибежит как собачонка и ну, начинает обнимать, ну, тискать!.. А сплетни все не унимаются. Если ее теперь станут называть не невесткой-святошей, а невесткой-распутницей, какими глазами посмотрит Шолпан на людей?
Недавно даже свекровь ее спросила:
- Невестка, почему к нам часто приходит этот Азимбай и все время с тобой перешучивается?
Шолпан была готова провалиться сквозь землю. Ладно, черт с ним с людьми, со свекровью. Да и на жизнь ей свою наплевать. Вот только Сарсенбай… самый любимый и родной Сарсенбай… как теперь Сарсенбай относится к Шолпан? Почему он не радуется как раньше? Почему он всегда так задумчив? Неужели нежная нить любви, так крепко связывающая их, теперь оборвалась? Пропади пропадом такой ребенок, ребенок омрачивший их светлую любовь, их мирную, счастливую жизнь! Сарсенбай, который за восемь лет их жизни ни разу не обращавщийся к ней на ты, при встрече с ней теперь источает только холод. Мало того, по любому поводу обрушивается на нее с руганью. Да что там ругань, дело уже доходит до окриков, рукоприкладства. Не далее как вчера Сарсенбай избил Шолпан. Почему же он, который не раскрыл бы рта, даже если бы она бросила по ветру все его состояние, так жестоко избил Шолпан? За что? Из-за того, что она нечаянно разбила груду посуды? Нет. За то, что она изменила ему с Азимбаем! Он даже не предупреждает, бьет сразу. Молчит, словно в рот воды набрал или у него полный рот камней. Если бы он что-то сказал, то и Шолпан ему ответила бы. Она объяснила бы ему, что изменила ему ради ребенка. И чего ей это стоило, сколько мук она претерпела на этом пути! Но нет, от него и слова не дождешься. Вот ругань, пожалуйста, побои, пожалуйста! Какая теперь любовь? Жизнь полетела к чертям! Пропади все пропадом! Проклятье ребенку в животе, изгадившему ее жизнь!..
Шолпан хоть и размышляла бессонными ночами, но так и не нашла выход из этой ситуации. Находясь между двух огней, она не знала, куда приклонить голову. Ее отношения с Сарсенбаем становились все хуже. Они отдалялись друг от друга все дальше. Однако в этом мире многие загадки, которые не способен разрешить человек, разрешает время. Сетей человеческих можно избежать, но от времени никуда не денешься. Узел, затянувшийся между Сарсенбаем и Шолпан тоже разрешило время.
Настали последние сентябрьские дни. Аул готовился откочевать на зимовку. Стояла холодная ночь. По небу как бы наперегонки друг с другом плыли сумрачные тучи. Заиндевевшая земля покоилась, словно в саване. Замерзшие под арбой телята то и дело нежно мычали. Рядом на своих огромных животах не обращая ни на что внимания, посапывали коровы. Сарсенбай сегодня с утра ушел в город продавать скотину.
В юрте на деревянной кровати завернувшись в ситцевое корпе[3] лежит Шолпан. Прикорнув на ее груди похрапывает Азимбай. Шолпан тоже спит… Вдруг слышится поскрипывание едущей повозки. Шолпан вздрагивает и просыпается. Может, это почесывается корова? Нет, это арба… только у арбы скрипят так колеса…
- Азимбай! – кинулась она к любовнику. Он едва шелохнулся, промычав что-то невнятное. Она, поняв что кричать бесполезно, ущипнула его в бедро.
- Эй, ты что – припадочная? - вскочил Азимбай.
- Тсс… тихо ты… вон арба едет… никак это мой муж. Уходи скорее, не то позора не оберемся.
- Ты наверно с ума сошла. Откуда ему быть здесь? Он же в городе!
- Господи, да вставай же быстрее! Вон он уже подъехал!
Когда Азимбай украдкой выйдя из юрты, только побежал восвояси, за дверью было слышно, как сходит с арбы Сарсенбай.
- Эй, кто это? - крикнул он на шорох чьих-то шагов.
И только прокричав это во тьму, Сарсенбай увидел Азимбая, вместо ответа бегущего к озерным тростникам за зимовкой. Сарсенбай не стал даже привязывать лошадь, скинул с плеч стеганую фуфайку, вбежал в юрту и стал стегать сумою с сахаром лежащую на кровати Шолпан. Кровь так и бросилась ему в голову, он ничего не видел, ни о чем не думал. Весь во власти непреодолимого гнева он только размахивал сумою с сахаром. Вжик-вжик, вжик-вжик! Вжик! Шолпан не подавала признаков жизни. Обмякнув на кровати, она лежала в полном безразличии. Такое поведение Шолпан еще больше взбесило Сарсенбая.
- Ах, ты, сучка! – Сарсенбай выкинул суму с сахаром, сбросил ситцевое одеяло, и, схватив заплаканную Шолпан за руку, бросил с кровати на землю и стал нещадно пинать. Шолпан не издала ни звука, только вытирала рукавом слезы. Он пинал ее в голову, в ребра. Она молчала. И только когда каблуком сапога он попал ей в солнечное сплетение, она ощутимо охнула. А потом опять, как будто в рот воды набрала. Вот каблук попал ей в живот. Шолпан закрывая ладонями живот, вскричала: «Там же ребенок!». Это настолько взбесило Сарсенбая, что он стал напоминать бешеного волка.
- Разве я просил у тебя ребенка, сучка ты эдакая! Разве я просил тебя в распутстве родить мне ребенка? Ты, сучка, вон уже полгода позоришь мое доброе имя! Молчи, сучка, я убью тебя как собаку! Убью! Чем каждый день сгорать от стыда, лучше сгореть сразу! Умри, собака! Умри!
Сарсенбай выкрикивал эти слова во весь голос. Немного погодя от его криков проснулся весь аул. Первой, выйдя из большого дома в накинутой на плечи старой фуфайке, приволочилась старая мать Сарсенбая. Тут же вслед за нею с безрукавкой на голом теле, с коленями поблескивающими из-под рваного исподнего прибежала жена пучеглазого соседа. Обе они, голося вбежали в юрту.
- О, господи, ты же можешь ее убить! Образумься!
- Плевать я хотел на ваши советы, не ваше дело, я убью эту сучку, убью!
Старуха и женщина стали разнимать их. Но Сарсенбая уже невозможно было остановить. Отбросив их в разные стороны, с налитыми кровью глазами он продолжал пинать все также безучастную Шолпан.
- Может быть, она потеряла сознание, а, может, уже умерла?
Бедные женщины поняв, что сами не смогут остановить избиение, выбежали на улицу.
- Ойбай, куда вы все делись? – завопила на весь аул жена пучеглазого. – Сюда все, сюда! Здесь человека убивают!
Люди и без того в тревоге сгрудившиеся по домам, тут же выбежали из своих лачуг. Кого только тут не было: едва вдев ноги в галоши, в криво нахлобученных кимешеках[4] бежали женщины, плюясь и отхаркиваясь на всю округу, бежали солидные главы семей, с ичигами на босу ногу бежали застенчивые молодки. В сапогах с широкими голенищами, в просторной верхней одежде, путаясь в шароварах с болтающейся мотней, трусили на громоздких лошадках аульные горе-воротилы…. В простроченном белом бешмете, с длинным посохом в руке здесь был и ходжа Темир, собирая зякет[5], почивавший у кого-то из аульчан.
Вбежав в юрту, они застали следующую картину. Шолпан не подавая признаком жизни, все также безучастно валялась на кровати. Все платье ее было разорвано. На теле не осталось живого места, лицо напоминало кровавое месиво. Со рта и ноздрей сочилась кровь. Сарсенбай сидел поодаль на кровати, такой же безучастный и равнодушный, как и Шолпан. Кажется, он совсем выбился из сил. В двери юрты потоком валил народ.
- Этот бедняга, видать, сошел с ума, - сказал кто-то.
- Ойбай, да никак она умерла! – ужаснулся второй.
- Пусть умирает, распутница! – пригвоздил третий.
Толпа бурлила, равнодушных не было. Ходжа Темир подержав за запястье Шолпан сказал.
- Окропите ее водой!
Кто-то побрызгал на нее воду.
Через какое-то время Шолпан вздохнула и еле выдавила из себя:
- О, Аллах!
- Не поминай Аллаха, сучка! – вскричал Сарсенбай.
- Сарсенжан, - раздался вкрадчивый голос ходжи Темира, - успокойся, дорогой! – Нет мужчин, не поднимающих руку на женщину, однако…
- Светлейший, вы не вмешивайтесь сюда! Пусть подыхает. Собаке – собачья смерть!
- Сарсенжан, одумайся, ведь убить человека…
- Как бы то ни было, она не будет больше моей женой. Я с ней развожусь! Талак! Талак![6]
- Сарсен, успокойся, гнев плохой советчик! Вы же столько лет жили душа в душу. Разве легко теперь будет расстаться? По шариату, если что-то осквернилось, его можно заново очистить. К примеру, в шариате сказано, что если женщина в своем характере выкажет что-то предосудительное, ее надо с головы до ног окатить сорока ведрами воды. ..
Не успел ходжа сказать эту истину, как несколько женщин потащили к выходу едва пришедшую в себя Шолпан. Когда холодной сентябрьской ночью женщины, затолкав ее в темную комнату, стали раздевать поддерживая с разных сторон, Шолпан еще кое-как была в сознании. Но вот одна женщина, стиснув зубы, опрокинула на голову Шолпан большое железное ведро с ледяной водой. Шолпан не закричала, но вздрогнула. Ибо именно в эту секунду в угасающем сознании Шолпан молниеносно пронеслась вся ее жизнь.
… Вот она заплела в косы новые шолпы[7] и чтобы полюбоваться их звоном, она снова и снова складывала и раскладывала вещи на сундуке… Вот она, еле упросив маму, идет на девичью гулянку… Вот первый приезд Сарсенбая… Их первая ночь… Бычьи глаза ходжи, изгонявшего из нее злых духов…Черные усы Азимбая…
Женщина со стиснутыми зубами, пробормотав что-то, опрокинула на нее второе ведро.
- О, Аллах! – едва прошептала Шолпан.
- Распутница, какое тебе дело до Аллаха? – вскричала одна из женщин.
- Ничего, родненькая, это же все по молодости… пусть бог даст ей успокоения, - промолвила вторая.
Больше Шолпан не сказала ни слова, да и мыслей уже не было. Постепенно кровь в ее теле превращалась в лед, а сознание угасало все больше, пока не угасло совсем. Глаза Шолпан как бы сами собой закрылись. Третье ведро, четвертое, пятое… Какое-то время, принимая очередную порцию ледяной воды, тело ее еще подрагивало. Но немного погодя прекратилось и это…
Назавтра к полудню Шолпан с силой открыла глаза и прошептала:
- Где мой ребенок? Почему этот… не придет, не проведает? – с этими словами она обняла угол корпе, губы ее, еле шевелясь, хотели произнести что-то, но устав от этого усилия, она упала на спину и потеряла сознание.
Шолпан простилась со своей жизнью на закате.